Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В писке сиплом
Натруженных глоток.
Кабы совсем не плакали детки,
Жить бы нам в мире унылом
Среди голосов тусклых и тихих,
Непривычных заявлять свой протест.
Будь мой вчерашний день
Совершенно счастливым,
Невыносимо унылым
Казался бы нынешний день.
Ибо что толку от дня прожитого
Без надежды, что завтрашний день
Будет лучше?
Отделение было набито до отказа, лежали люди повсюду. В палатах на одного человека лежали двое, в коридорах за ширмами стояли кровати, общая гостиная и комната для собеседований были превращены в палаты. Все мы были больные — некоторые были беспокойны, другие печальны, но нигде не было места, чтобы уединиться. Негде было даже поплакать в одиночестве. В этом не было ничего хорошего, условия были далеки от идеальных, но так уж сложилось. Мест было мало, а нуждающихся в госпитализации много. И это еще было не самое худшее. Хуже всего было, что мы знали — теснота не снимает проблемы. Не снимало проблемы и то, что персонал соглашался работать на отделении в условиях хронической перегрузки. Не снимало ее и то, что пациентов размещали в помещениях, не предназначенных для их проживания. Мест все равно не хватало, и поэтому я жила в постоянном страхе, что вот-вот меня объявят достаточно здоровой и не нуждающейся в лечении и тогда выпишут. Я понимала, что иначе нельзя. Я знала, что есть другие пациенты, которым еще хуже, чем мне, и для них нужно освобождать место. Но мне так хотелось побыть в больнице еще немного, чтобы достигнутое улучшение закрепилось и означало бы не просто, что я «в состоянии продержаться несколько недель без постоянной поддержки, не убив себя», а стало бы настоящим выздоровлением. Чтобы в полном смысле слова дела пошли на лад. Но на то не было времени. И вот меня снова выписывали. В очередной раз. И в следующий раз тоже.
«Вертушечники» — так называют в газетах пациентов, за которыми не успевают закрыть дверь, как они уже снова попадают в больницу, и хотя мы все знаем, в чем тут дело, всегда находятся слова, за которыми можно спрятать правду жизни. Череду госпитализаций и промежутки между ними можно описать короткими фразами без лишних подробностей, в которых не будет ни крови и воплей, ни унижений и отчаяния. Действительность обычно выглядит несколько иначе. Во всяком случае, это можно сказать о моей действительности. С одной стороны, это ухудшение состояния. Возобновление болезни, когда опять приходится жить с голосами, которые звучат все настойчивее и злее, существовать среди хаоса и ужаса, когда в окружающем мире пропадает осмысленная связь. С другой стороны, внешние обстоятельства. Когда мое состояние ухудшалось, я вела себя все глупее. Наносила себя увечья, заговаривалась, окружающие переставали меня понимать; выходя на улицу, я не замечала опасностей, то и дело попадала в смешное положение в публичных местах, обижала и пугала близких людей. Затем самая госпитализация и сопровождающая ее кутерьма. Мама или кто-то еще хлопочут, чтобы пробиться к врачу, зачастую случайно попавшемуся, к тому, кто окажется на дежурстве. Иногда попадался умный и понимающий, иногда — нет. Медицинские заключения, бесконечные хлопоты доктора, чтобы добиться для меня места в переполненном отделении. Иногда полиция. Больничная вертушка была такой дверью, которая хлопала по морде меня и окружающих, нанося удары по самоуважению и человеческим отношениям. И по надежде. Последнее было хуже всего. Ведь, несмотря на то, что при каждой выписке я заранее знала, что снова вернусь в больницу, я в глубине души надеялась, что этот раз будет последним. И каждый рецидив, каждая новая госпитализация, каждое повторное осознание того, что и на этот раз опять не получилось, наносили удар по надежде. Как правило, я никогда окончательно не теряла надежды, по крайней мере, если теряла, то лишь на несколько дней или недель, и все равно это было больно. Я так старалась, перепробовала разные способы, и каждый раз терпела поражение. Это было как хождение по лабиринту, в котором все пути заканчивались тупиком и от которого во мне уже зародился страх, что я, наверное, испробовала все пути, и, может быть, выхода просто нет. Я стала пленницей. Такое чувство вызывали у меня не только постоянно повторяющиеся рецидивы, но и кратковременность каждого моего пребывания в больнице, где я получала лечение. Несколько дней, иногда несколько недель, и вот уже мне говорят, что «все наладилось», что пора думать о возвращении домой. Я чувствовала, что еще не пора. Я была в состоянии как-то выжить на воле, но я еще не поправилась. Видя, что меня, тем не менее, выписывают и говорят, что уже «все наладилось», я понимала, что это значит. «Наладилось» у меня все настолько, насколько это может «наладиться» у хронического больного, и пока длится «период улучшения», я могу как-то продержаться на воле до следующей госпитализации. Я понимала этот смысл, и надежда моя стонала под натиском отчаяния, которое грозило ее задушить. Потом они наконец увидели, как я устала, и дали мне место на отделении длительного пребывания. Это было окончательным подтверждением того, как тяжело я больна, но, как ни странно, это придало мне надежды: теперь у меня будет время. Много времени. И, может быть, это поможет.
Я не выздоровела, но у меня появилось время на то, чтобы постепенно и неторопливо поправляться, чтобы больше успеть. Я получила план дальнейшей реабилитации и возможность находиться в учреждении, где я получала бы лечение, а в промежутках и заботливый уход на то время, пока со мной все проясниться. В результате дело обошлось без новых рецидивов и повторных госпитализаций, так что я могла сосредоточиться и поработать над собой. Как и во всех других больницах, в которых мне довелось побывать, представителями системы, как бы она ни была хороша или плоха, выступали конкретные люди, которые там работали. Некоторые из тех, кто там работал, во всем следовали правилам и отличались отсутствием фантазии. Они крепко усвоили, что шизофрения — болезнь хроническая и неизлечимая, от которой невозможно выздороветь и к которой нужно приспособиться, а это тоже означало необходимость встраиваться в определенную систему. Но попадались и другие люди, понимающие, доброжелательные и креативные, которые относились к больным внимательно и вдумчиво и действовали предусмотрительно. А поскольку этот мир устроен так сложно и отличается многообразием, то попадались и такие люди, которые сочетали в себе оба подхода.
Я хорошо помню Лауру. Одно время она была моим лечащим врачом и была очень озабочена тем. чтобы заставить меня усвоить мысль, что я никогда не выздоровею, а должна приспособиться к тому, чтобы как-то жить со своими симптомами, и что «периоды временного улучшения» — это самое большее, на что я могу рассчитывать. Она так хотела дать мне некоторое представление о моей болезни и постоянно внушала, что Капитан и другие голоса — это всего лишь галлюцинации и искаженные представления, а следовательно не существуют в реальности и я не должна обращать на них внимания. Ее усилия не имели успеха. Я не желала отказываться от надежды на полное выздоровление. Я не желала отказываться от убеждения, что эти симптомы таят в себе важные и реальные истины. А Лаура оставалась в плену своих профессиональных представлений и идеи социализации как встраивания в систему, она никак не могла понять, что стандартные рекомендации в моем случае не срабатывают. В моих же мыслях под влиянием психоза царил хаос и, будучи не в состоянии рационально объяснить ей, почему эти методы со мной не срабатывают, я реагировала на них появлением новых симптомов. Мы с ней топтались на месте, увязнув в слишком узких представлениях о действительности, и обе не могли вырваться из своих рамок. Но мы хорошо ладили. Я относилась к ней с симпатией. По большому счету она была доброжелательна и во многих случаях, когда ее правила не заглушали в ней живое начало, поступала как человек, наделенный умом и фантазией. Она отметила, что я почти всегда по утрам бывала беспокойной, тревожной и «трудной». Сейчас я задним числом думаю, что моя беспокойность была связана как с физическим и душевным состоянием, так и с ситуацией. Во-первых, из-за лекарств. По утрам сказывался длительный промежуток времени, прошедшего после последнего приема лекарства. Обыкновенно я получала лекарства четыре раза в день, ночью же я долгое время оставалась без лекарств. При массированном приеме лекарств длительный перерыв мог приводить к тому, что какое-то из них «переставало действовать», и это, наверное, могло вызывать у меня усиление беспокойства и страхов. Во-вторых, дело было во мне самой. Каждое утро ты встаешь с потребностью начать новый день, я же в свои двадцать два года просыпалась вялая и уставшая в больничной обстановке, встречая новый день с мыслью о том, что я хронически больна психическим недугом. Это было не очень обнадеживающе, а сочетание безнадежной перспективы и естественного утреннего настроя с его желанием жить вызывало у меня беспокойство. В-третьих, на меня действовала и сама ситуация. Больничное утро — это обход, раздача лекарств, тележки с завтраком, смена персонала, когда приходят полные энергии дневные дежурные, которые носятся по отделению, готовя все для нового рабочего дня. Сочетание все этих трех моментов действительно трудновато было переносить. Я не могла четко объяснить это словами, потому что и мысли и слова у меня как раз в это время особенно путались. Ясно мыслить и отчетливо формулировать мысль было для меня нелегко, но чувствовать я все это могла, а моя тревога только усиливалась от непонимания. И вот, будучи не состоянии выразить свою тревогу в словах, я выражала ее в действиях. Она проявлялось в беспокойном поведении, в появлении голосов, страха, в искаженных представлениях, навязчивом повторении таких фраз, как, например, «Хочу домой» или «Меня убивают», и в бесцельной беготне по коридорам. Трудная ситуация, со сложными и многообразными причинами и вызывающими симптомами. Между тем решение этой проблемы оказалось необыкновенно простым.