Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее сны, полные запаха лизола и пасты для натирки полов, старых школ, в которых можно приказать мальцам, а особенно — малицам встать коленками на горох, а те сопротивлялись бы страшно, грызли бы ногти, и тогда уже можно было бы их за все за это наказывать, бить, прощать. Есть в этих снах и учительница девятнадцатого века в каком-то очень строгом интернате для девочек, в которых уже просыпается подавляемая сексуальность. Ходит она по коридорам с портретами классиков на стенах, прямая, словно вытянутая струна, в корсете, может, это какой-то прусский лицей, прусское воспитание и прусский, прусский, прусский запах муштры и полов. Голова высоко, как в невидимом жабо; как кукла, но только с линейкой, с тяжелой, деревянной, ходит по классу, по такому умершему классу Кантора[50], и что она делает? Бьет девочек по голым розовым попочкам, которые вскоре краснеют. Или в воскресной школе бьет и велит заучивать целые куски Священного Писания, самые скучные, из Ветхого Завета, где ничего не происходит, только идет перечисление родов: этот родил того, а тот — кого-то другого. Не раз и не два здесь будет упомянуто, что коридор воняет лизолом и пастой для натирки полов, что вступает в противоречие с весной за плотно закрытыми окнами, от которых слоями отходит прусская краска, и рождается безумие. «История безумия»[51]— вторая книга, отложенная Капралихой для чтения. Школа из почерневшего кирпича, ничего веселого, такое уж это учреждение! И она так лупит по этой попке, которая не признаёт дисциплины, сначала деревянной линейкой, а когда та сломается, а сломается она наверняка, то плеткой, велит остаться после урока и — плеткой, раз плеткой, два плеткой, появляется тонкая красная полоска, из которой сочится молоденькая-молоденькая кровушка, и тогда Капралихе становится так хреново, что она припадает ртом к ягодицам и пьет, точно вампир какой, молодую кровушку, которой ей так не хватало, потому что она олдуха, а противоположности притягиваются, по крайней мере, с одной стороны: действительно, молодой не всегда тянется к старому. Зато у старого есть власть и почти всегда он хочет овладеть молодым, вот как-то так все и происходит. А Капралиха целует ядреную розовую попочку — прости, прости, прости меня! Я люблю тебя, прости меня, это для твоего же блага, дитя мое! Я старая и поэтому мне нужна молодая кровь. Моя задница напоминает гнилой апельсин, и ей нужен молодой коллаген. Если бы я только могла, съела бы тебя, ням-ням, и превратилась бы в тебя, в подростка!
Любовь такой особы к молоденькой девочке — это как любовь молотка к гвоздю, зажигалки к сигарете, лома к… блин, уж и не знаю к чему… а, вот — к божьей коровке. У меня не было шансов. Думаю, в Третьем рейхе именно такие суки становились активистками. Я прочитала «Полет над гнездом кукушки»[52]. И полюбила американскую литературу, потому что там пишут просто, а не так, как в польской литературе. Там пишут сразу: «Привет, меня зовут так-то и так-то, расскажу вам о том-то и о том-то, как мы съездили с приятелями туда-то и туда-то, только не говорите моему старику, что я написал, а то он меня пришьет». Простота выражения. И такие образы, как та ведьма из «Полета», начальница над санитарками, жизнь как она есть. Так меня колбасило, когда я читала, что боже ж ты мой! Ну да ладно, проехали. Такая же сволочь, как де Мертей из «Опасных связей»[53]. С той только разницей, что эта, из «Полета», скрывала свой сволочизм под маской милой дамочки, которая любит мир и людей, а в моем случае была жесть в чистом виде. Идеально заточенная под систему. Я от нее убегала, куда только могла, пряталась в прачечной, на чердаке, мечтая о свободе, но в физкультурном зале я была в ее руках.
Она, видать, решила так: или она меня всю с потрохами получает — или она меня уничтожает. Сначала она решила, что я сутулюсь. И ни фига я не сутулилась, ну да ладно, хрен с ней. Вставляла мне в штаны палку и велела ходить так целыми днями, даже спать так. Подходила к моей постели и сладострастно ощупывала мою спину, вроде как проверяла, на месте ли палка. Мешочек с горохом заставляла носить на голове. Страшно надо мной Лысая и Мясо смеялись, как я с этим мешком с горохом хожу, как принцесса под горошинами. В коридоре висела многозначительная картинка, старая гравюра: во все стороны изогнутое дерево, накрепко привязанное к вбитой в землю палке. И подпись: ортопедия.
Если бы я жила в приморском портовом городе, то ходила бы смотреть на корабли. А поскольку я была из Щецина, где порт далековато от моря, я бегала к дороге, к автозаправке, смотреть на большое скопление дальнобойных фур. В конце концов, всего два часа до Берлина. В то время мало было вещей, радующих глаз многоцветием. Водители, чаще всего упитанные и молодцеватые, не были поляками. А даже если и были, то всё равно ими не были. Я ездила туда на велосипеде «Вигры-3», взятым из детского дома, садилась, положив голову на колени, впивалась изо всех сил зубами в яблоко, взятое с завтрака и отполированное маслом с того же завтрака, чтобы светилось, и глядела, как зачарованная.
Как-то раз Капралиха вызвала меня в медпункт. Я шла по коридору, скользя в запахе пасты для натирки полов (никогда не забуду эту вашу пасту!). Окно в медпункте было открыто, а за ним кричали парни, гонявшие мяч. Голуби ворковали. У-ху-ху, у-ху-ху, доворкуются — кто-нибудь когда-нибудь отвинтит им башку! Она стояла задом к окну с облупившейся эмалью. Стояла точно весы. Долбанная богиня правосудия с повязкой на глазах. А в руках держала мое сочинение…
Видать, это она упросила училку польского дать нам такую тему, а потом показать ей, что я там напишу, а остальные сочинения выбросить. А что, целый час свободный, можно ногтями заняться. Задание было самое глупое из всех возможных: написать, что ты думаешь о свободе, о любви, о своей будущей взрослой жизни. Училке не хотелось вести урок, один из последних в году, она и прислушалась к мнению «руководства», дала задание и сидела целый час пилочкой обрабатывала ногти. А я там чуток чересчур открылась, что-то во мне лопнуло, ну я и расписалась. Нашей ведьме я, конечно, ни за что бы такого не написала, а та, что польский вела, милая была, хорошая. Другие отделались отписками, циничными шуточками, а поля разрисовывали членами с клевыми прическами под панков. А на меня нашло что-то, и я излила в сочинение самую искреннюю тоску по маме, по любви, по пониманию, по кукле и т. д. Описала свои походы к фурам, мечты о свободе. Ну и написала, что… Короче, что проб… В смысле, что сексуальность пробуждается. Во мне. Может, все это из-за лета за окном? Или думала, что если я все так подробно опишу, до боли искренне, то они это, наконец, поймут, растрогаются и обнимут меня? Для отвода глаз я там и сям понатыкала в текст циничные замечания и неприличные выражения. Из чего, должно быть, получился молотовский коктейль для педофила, который подействовал на Капралиху, как тряпка на быка.