Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Париже вы постоянно натыкаетесь на огромные площади, которые просто невозможно обойти пешком. Мы с женой приехали в Париж на наш медовый месяц и по глупости попытались пересечь площадь Согласия. Она каким-то образом ухитрилась добраться до обелиска в центре площади, а я застрял посредине площади в потоке автомобилей-убийц, слабо помахивая рукой моей дорогой супруге и тихонько поскуливая, пока сотни и сотни ярко раскрашенных «Рено» проносились в миллиметре от меня, и у водителей на лицах было выражение маньяков-садистов.
Особенности уличного движения в Париже вообще трудно объяснить. На площади Бастилии я провел три четверти часа, пытаясь перейти с улицы Лион на улицу Сен-Антония. Проблема заключалась в том, что светофор был задуман с четкой целью — повергнуть иностранного гостя в смущение и унижение, а потом, если все пойдет по плану, умертвить.
Вот как это выглядит. Вы выходите на площадь и видите, что машины стоят, но для пешеходов горит красный свет. По опыту вы знаете, что если рискнете ступить с тротуара на проезжую часть, то все машины тут же сорвутся с места и в одно мгновение размажут вас по асфальту в липкое желе. Поэтому вы терпеливо ждете, пока загорится зеленый. Через минуту появляется какой-то слепой и без колебания переходит булыжную мостовую, стуча тростью. Затем девяностолетняя дама в инвалидном кресле проезжает мимо вас и неторопливо двигается на другую сторону площади за четверть мили отсюда.
Для вас очевидно, что все водители в радиусе 150 метров внимательно следят за вами, выжидая, когда вы двинетесь с места. Поэтому вы притворяетесь, что на самом деле вовсе не собираетесь переходить улицу, а просто решили взглянуть на интересный фонарный столб конца прошлого века. Еще через минуту улицу переходят 150 дошколят под предводительством воспитательниц, а потом возвращается слепой с двумя сумками покупок. Наконец зажигается зеленый свет, вы сходите с тротуара, и тут все машины устремляются прямо на вас. Возможно, это звучит глупо и даже безумно, но мне все время кажется, в Париже меня хотят убить.
В конце концов я оставил попытки переходить улицу по правилам и просто стал выбирать маршруты, которые казались мне наименее опасным. Таким образом мне, к моему великому удивлению, удалось однажды пробраться к Лувру, где я увидел длинную, неподвижно стоявшую очередь, закрученную вокруг ворот наподобие садового шланга.
Я поколебался, не зная, присоединиться ли к этой веренице, вернуться ли попозже в слабой надежде, что она станет покороче, или поступить как француз и пролезть без очереди. Каждые несколько минут один из них приближался к входу, озабоченно смотрел на наручные часы, а затем нырял под барьер и исчезал в дверях вместе с людьми, стоявшими в самом начале очереди. Никто не протестовал, что меня сильно удивило. К примеру, случись такое в Нью-Йорке, из которого приехали многие маявшиеся в очереди, судя по их акценту и пулевым пробоинам в плащах, толпа схватила бы нарушителя и изрядно помяла. Я однажды наблюдал такую картину на стадионе. Это выглядело безобразно, но все же воспринималось как торжество справедливости. Даже в Лондоне наглец получил бы суровый выговор: «Послушайте, будьте так любезны, займите место в конце очереди. Спасибо». Но здесь никто не выражал ни малейшего протеста.
Мне было трудно заставить себя лезть без очереди, но и стоять среди неподвижного человечества, в то время как наглые французы плевали на него с присвистом, было невозможно. Поэтому я пролез французским способом — и почувствовал, как ни странно, облегчение.
Когда я был в Лувре последний раз — в 1973 году, с Кацем — он был битком набит посетителями, и увидеть что-либо было невозможно. «Мона Лиза» казалась почтовой маркой за бесконечным морем человеческих голов. Я уныло констатировал, что с тех пор положение не улучшилось. Но я хотел во что бы то ни стало увидеть одну картину, замечательное произведение XVIII века, явно не замеченное за последние 200 лет ни одним посетителем в бесконечных коридорах Лувра — кроме меня, разумеется. Тогда, в 1973 году я сам чуть было не прошел мимо, но что-то в этой картине зацепилось за краешек глаза и заставило оглянуться. На ней были изображены две аристократические дамы, молодые и не очень красивые, стоящие вплотную друг к другу; на них не было ничего, кроме драгоценностей и едва заметных улыбок. Но вот что самое интересное: одна из них, возможно, по рассеянности, запустила палец в задницу второй. Могу сказать совершенно определенно, что такое поведение было совершенно неизвестно в штате Айова. Поэтому я отправился искать Каца, который, разочаровавшись в Лувре (через 15 минут пребывания в галерее он вынес свой приговор: «Здесь нет ничего, кроме картин и говна»), с мрачным видом ожидал меня в кофейне. Он сразу пожаловался, что ему пришлось заплатить два франка за кока-колу и в придачу отдать горсть монет старой карге, чтобы посетить мужской туалет (« И она еще все время за мной подсматривала!»).
— Это все ерунда, — сказал я. — Ты должен пойти со мной и посмотреть одну картину.
— Зачем?
— Она очень необычная.
— Чем?
— Необычная, и все тут. Поверь. Ты мне еще «спасибо» скажешь.
— Что в ней такого особенного?
Я рассказал. Он отказался поверить. Такую картинy никогда еще не рисовали, а если бы и нарисовали, то не повесили бы в Лувре, Но он все же пошел. И представьте себе, я не смог ее найти. Кац был уверен, что я сыграл с ним злую шутку, и до конца дня дулся и раздражался без всякого повода.
Впрочем, Кац и без того пребывал в дурном настроении все время, что мы были в Париже. Он был твердо убежден, что все вокруг хотят сделать ему какую-нибудь гадость. И не без оснований. Наутро нашего второго дня мы шагали по Елисейским полям, когда ему на голову накакала птичка.
— Ты знаешь, что тебя обосрали? — спросил я его через пару кварталов.
Кац провел рукой по волосам, с ужасом взглянул на испачканные пальцы и, пробормотав «Подожди здесь», быстро отчалил по направлению к нашему отелю, шагая неестественно прямо, будто боясь расплескать что-то внутри себя. Кац всегда был немного брезгливым в том, что касалось экскрементов, хотя «говно» было его любимым словом, которое он вставлял к месту и не к месту. Когда он снова появился через двадцать минут, от него за версту воняло лосьоном после бритья, но к нему как будто вернулось самообладание.
— Я готов, — объявил он.
Почти немедленно ему на голову нагадила еще одна птичка. Только на этот раз уже всерьез. Я не хочу описывать подробно, — а вдруг вы сейчас как раз обедаете? — но вообразите баночку йоргута, опрокинутую на голову, — и вы ясно представите себе всю картину.
— Господи, Стив, кажется, это была больная птица, — заметил я ободряюще.
Кац буквально онемел. Не сказав ни слова, он повернулся и пошел обратно в отель, игнорируя прохожих, оборачивающихся ему вслед. Он отсутствовал почти час. Когда наконец он вернулся, на нем была ветровка с поднятым капюшоном.
— Молчи, — предупредил он и зашагал вперед большими шагами. После этого он никогда больше не ездил в Париж.