Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так нечестно! Почему Акари можно выходить из ванны, хотя она ничего не смогла сказать? Почему я должна все говорить?
Не помню, что ответила мама. Меня вынимали из ванны, из которой сестра легко выбиралась сама, – я не могла подняться на бортик и скользила в остывшей воде. Было больно, когда цепочка, прикрепленная к затычке, царапала мне живот, мое поднятое в воздух тело было тяжелым, и я не могла понять, почему сестра говорит, что это нечестно.
– Мама, почему ты только Акари берешь на ручки? – продолжала сестра, но мамины руки были такими, что мне не казалось, будто меня «берут на ручки». Казалось, будто мама просто поднимает что-то тяжелое. Я-то завидовала Хикари, которая запросто могла сказать все, что требовалось, которая первой выбиралась из ванны и которую мама хвалила.
То же самое было с тестами по иероглифике[16]. Мне приходилось сдавать их по много раз, чтобы получить максимальное количество баллов. Последними в классе оставались я и Котаро, который ел козявки. Я старательно заполняла клеточки в тетради с упражнениями. Мне говорили, что только так я все запомню, и я писала по много страниц, пока правый мизинец не становился черным от карандашного стержня. Тетрадь, заполненная иероглифами, блестела от карандашного графита, я дурела от его запаха, но все равно, думая, что мне надо дописать тетрадь до конца, выводила иероглифы слова «пастбище», которые не получились у меня в прошлый раз. «Пастбище, пастбище, пастбище». «Обладание, обладание, обладание, обладание». «Чувствовать, чувствовать, чувствовать, чувствовать». Мне казалось, я написала идеально. «Пастбище», в котором в прошлый раз я перепутала порядок знаков, я смогла написать правильно. В иероглифе «держать» я написала слева элемент «человек» вместо «руки», но второй иероглиф написала правильно. Не смогла вспомнить, что у иероглифа «чувствовать» наверху, поэтому изобразила только нижний элемент – «сердце». В нескольких иероглифах, которые в прошлый раз я написала правильно, в этот раз наделала ошибок – в общем, результат улучшился только на один балл. Даже Котаро обогнал меня, и я оказалась единственной, кто до конца года так и не сдал этот тест.
Не знаю, из-за этих ли плохих результатов или из-за отъезда папы за границу, но мама начала энергично учить нас с сестрой всему, особенно английскому. Когда мама, пытаясь отсрочить бессонницу, стала затягивать занятия допоздна, я научилась незаметно для нее отвлекаться от учебы. Сестра, желая прикрыть меня, заявляла: «Мама, ты не хвалишь ее, вот у нее и не получается», – и говорила, что сама мне все объяснит. Из того, что она мне объясняла, сейчас я помню только s в английских глаголах третьего лица единственного числа. Когда я присоединяла это s к глаголам, сестра вовсю нахваливала меня, а однажды, когда я забыла это сделать, она так настойчиво пыталась вдолбить в меня правило, что я, вся на взводе, думая, как бы мне получить хорошую отметку от сестры, много раз проверила, все ли s я расставила, и в результате правильно сделала задание. Сестра ужасно обрадовалась моим успехам, однако, когда на следующий день я делала аналогичное упражнение, эта s уже испарилась из моей головы. В этом не было злого умысла. Разочарование сквозило в каждом слове сестры, когда она фальшиво меня поддерживала.
Однажды сестра сильно на меня рассердилась, она тогда готовилась к поступлению в университет. Я ела на ужин одэн[17], слушая через закрытую дверь, что говорила мне мама из комнаты, где она переодевалась. Сестра, раскрыв учебник, отставила свой ужин в маленькой тарелочке на край стола. Мама, как обычно, ругала меня за плохую учебу, а я громко отвечала: «Я все делаю, я стараюсь!», когда сестра вдруг прекратила писать и сказала:
– Может, хватит? Когда я на тебя смотрю, я как будто сама глупею. Как будто все, что я делаю, – зря. Я учусь, мне даже на сон жалко время тратить. Мама заснуть не может, каждое утро у нее голова болит до тошноты, и все равно она идет на работу. А у тебя одна забота – все время думать о своем айдоле! И ты еще смеешь говорить, что стараешься?!
– А что я, не стараюсь? Этого же достаточно!
Сестра, глядя, как я поднимаю палочками кусок редьки дайкон и потом за обе щеки уплетаю его, сказала:
– Нет!
И расплакалась. На ее тетрадку падали слезы. Она пишет мелко, торопливо, но ее иероглифы все равно аккуратные и легко читаются.
– Можешь ничего не делать, можешь не стараться, только не говори, что стараешься. Не принижай меня.
Дайкон с громким звуком плюхнулся в тарелку, на стол полетели брызги бульона. Я вытерла стол салфеткой. Демонстративно оберегая свою тетрадку, сестра и на это рассердилась, сказав: «Вытри как следует!»
А я и вытерла, и никого я не принижала. Я пыталась ей это сказать, но она продолжала плакать, сбивая меня с толку.
Я ничего не понимала. Ни условий, при которых она защищает меня, ни условий, при которых она раздражается. Когда сестра сердилась, ее тело тоже как будто сердилось, отрицательные эмоции выражались в слезах и резких жестах.
Когда сердилась мама, она не ругалась, а читала нотации, выдавала суждения. Заметив за мамой такую особенность, сестра старалась смягчать ее высказывания и этим сама себя вводила в стресс.
Как-то я услышала, как мама говорит обо мне. Я проснулась часа в три ночи, и, направляясь в туалет, заметила проникающий из гостиной в коридор свет, и услышала голоса. Наверное, сестра опять выдергивает у мамы седые волоски. Я слышала: «Больно же! Это точно не седой волос!», «Он