Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бирс пишет в «Словаре Сатаны», что любовный корабль пригоден для двух, когда тепло, зато в ненастье и одному в нем тесно. Теперь мне пришлось испытать на себе простую истину этих строк, что лишило их, кстати, цинизма, на который рассчитывал автор. Признаюсь, на пятый или шестой день я стал приходить в отчаяние. Помимо телепрогнозов, довольно бодрых, я уже взглядывал, как и дед, порой на анероид — «оригинальный прибор, позволяющий вам узнать, какая сейчас погода» (тот же Бирс, тот же «Словарь»). Но — всему на свете приходит конец, тем паче дождю летом. Неделя кончилась, я выскочил в сад (я опять уже привык к ранним подъемам и к крепкому сну) чуть не с первым лучом солнца. С крыш и листвы текло, в небе не было ни тучки, где-то вдали, как шмель, гудел мопед, гудел и шмель, атакуя на клумбе розу-неряху, перезрелую, старую, с отвисшей вниз рыхлой губой и подгнившими лепестками. В лужах у дома плавали звездочки флоксов. Сирень скинула на крыльцо грязный густой крап. Земля дышала водой. Это тотчас смутило меня: мне вдруг почудилось, что нужны дни, может быть, много дней, чтобы летний мир вновь обрел свой порядок. Даже ряска в реке вся была пробита насквозь, там и сям, как зеленый флаг после боя. Я специально пошел посмотреть, выйдет ли греться на кладки моя знакомица-черепаха. Но вода была еще высока, кладки сырые и черепаха не вышла. Я и сам замерз, но, борясь с дрожью, засучил штаны и полез в лодку, залитую до краев, вычерпывать поскорей всю эту лишнюю влагу, готовую и впредь вредить мне, мешая попасть в заветный свиток амура. Я почти выскоблил дно той самой банкой, удостоверившись, кстати, что течи меж досок нет и лодка ко всему готова. Это открытие слегка утешило меня. Солнце меж тем набрало силу и уже стало чувствительно печь мне лопатки. Все же я сбегал за веслами и, против всех правил, проплыл раза два мимо «Плакучих Ив» днем: я этого давно не делал. Впрочем, я ничего не добился: берег был пуст и усадьба в тени казалась такой же необитаемой, как и прежде. Разочарованный, я вернулся домой. Было лишь десять утра, и я с ужасом подумал, куда девать время до полуночи.
Память падка на такие проделки: именно этот день я и сейчас помню так, как вчерашний. Нет, лучше вчерашнего (Люк, кафе), ибо в нем уже много туманных скважин. А там, двадцать лет назад, все осталось, как было, будто в драгоценном ящике, из которого нужно лишь вынуть тихий украинский полдень, влажный сад, кучки сбитой дождем листвы и сучьев, которые дед нагреб метлой и готовился сжечь, как только просохнут, завтрак, свистульку из стручка акации, которую я с упорством маньяка хотел довести до совершенства, до точности камертона, пока она не распадалась надвое, как крылья кузнечика, уже тоже давно давшего себя знать в соседских зарослях крапивы. Видя, что я маюсь, дед, не любивший безделья, отрядил меня вдруг в магазин: кончились масло и хлеб (два священных продукта, не срываемых с грядки). Молоко мы брали у «кумы», жившей напротив и державшей коров, — ее дед время от времени навещал под вечер и пил у нее чай. Звали ее Клара Ивановна, она была из чухонских немок, так что вряд ли дед с ней кого-то когда-нибудь в самом деле крестил. Она говорила с небольшим акцентом и пекла пирожки из старого хлеба. Молоко, однако ж, считалось у нас «своим» и было всегда в избытке. Магазин тоже был «наш», лесного ведомства, рядом с конторой деда. И эта контора, и магазин стояли с краю села, на выезде, как раз у шоссе, что вело в Мигалки. Ехать туда было проще через лес. Я лишь поддул слегка шины велосипеду, отчасти выдохшиеся за пустую неделю, и, дребезжа багажником (он всегда дребезжал из-за слабых пружин), покатил по проулку к лесу. Я пару раз увяз в мокром песке, но в лесу обнаружил с приятностью, что луж уже нет совсем и тропинки сухие. Это мне показалось особенно важным, поскольку тут была тень, а везде солнцепек, значит… Магазин был почти пуст. Он и вообще-то больше напоминал склад или оптовую лавку, не слишком богатую. В скользких бочках стояли сельди. Хлеб помещался на крашеном стеллаже во всю стену, на мой взгляд, избыточном, ибо более чем на треть он всегда был пуст. С лампы свешивалась липкая лента для мух, способная отпугнуть посетителей. Что касается масла, то оно хранилось в витрине, рядом с салом, и стекло витрины было таким мутным, будто этим салом его вымазали изнутри. Был еще, правда, отдел промтоваров, но и там, главным образом, висели во всю ширь ткани, которые, сколько я помнил, никто никогда не брал, и дорогие, не нужные никому ковры. Заправлял торговлей продавец Артём — огромных размеров дядька, похожий на казака, в приказчичьих сапогах и фартуке из клеенки. Он был сух и надменен со мной, хоть я и говорил по-малоросски; прочих посетителей он тоже любил держать в строгости, благо они были редки в «нашем» магазине, при этом, однако, оказывали Артёму всякий раз свой почет. Но именно сегодня, несмотря на близкий уже перерыв, возле прилавка двигалась небольшая очередь: подвезли варенец. Сурово поглядывая на баб с их бидонами, Артём наливал из кадки порцию и отсчитывал сдачу, которую звонко, с размаху, клал на весы. Близ весов народ безмолвствовал. Чуть дальше от Артёма меж собой говорили. Я вдруг услыхал:
— …умерла.
Я не понял, кто. Мне это, впрочем, было все равно, хотя, кажется, на миг я подумал, что вот, завтра или через день, будут похороны и, конечно, по нашей улице, с обычным оркестром и завыванием собак. Вслед за тем толстая тетка с бидоном, украшенным синей листвой на боках, сказала жалостно:
— Отмучилась.
— А что ей мучиться? — возразила другая. — Это те, что работают, те мучаются. А она, прости господи, и тяпку в руки, поди, не брала.
Первая вздохнула:
— Ну… божевильна…
— Знаем мы их, божевильных. Пила, как стелька, вот и всё. Мой покойник к ней таскался щодэнь…
Уже была их очередь. Весь вспотев и глядя в пол, молясь про себя, чтобы уши у меня не горели, я не смел шелохнуться, и лишь когда грозный казак навис наконец надо мной, я распахнул кошелку и прошептал свое «хлiба та масла» так, словно тыждэнь (неделю) не ел: он так мне и сказал, но я не поднял глаз. Сзади новые покупцы тоже шептались о смерти старухи.
Я думаю, мой велосипед вилял, когда я катил на нем вспять по тропкам, и надо радоваться, что ни одна сосна не заступила мне путь: в сказках это бывает. Дед встретил меня хмуро.
— Знаешь, — сказал он, — баба Глашка померла.
Я кивнул. Мы вошли в дом.
— Все это, конечно, дурныця, — сказал дед (это тоже было его любимое слово, как и «гра»). — Но говорят… — тут он хмыкнул, а может быть, кашлянул. — Говорят, она была ведьма.
Я смолчал опять. Он строго на меня взглянул, пожевал губами, но больше не сказал ничего. До сих пор не знаю: может быть, он хотел меня остеречь? Что-то было такое особенное в его взгляде.
Еще не было полуночи, хотя смерклось совсем, когда я бежал по аллее «Плакучих Ив» к усадьбе. Конечно, Тоня не ждала меня. Берег был пуст и размыт, и даже следов костра я не нашел на песке — как и ничьих следов. Но среди деревьев, между их ветвей, свисавших и впрямь почти до земли, я тотчас увидел еще с реки, что окна усадьбы ярко горят, как никогда прежде. Я бросил весла в лодку, едва зацепив цепь за куст, и уже был на дорожке, слабо соображая, что именно делаю и зачем. Детская писательница на миг пришла мне на ум, как-то ободрив меня, хотя я догадался сразу, что вряд ли найду ее здесь. Я вовсе не был уверен, что она вообще существует.