Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пиши!
С любовью,
Твоя Наоми
Невероятный скандал разгорается на приеме, который устроил в честь Наоми глава еврейской общины. Она теряет терпение, забывает правила вежливости, все мосты между нею и евреями Берлина сжигаются. Почему она не может себя сдержать? Еврейские беженцы, среди которых и сестра ее Руфь, возвращаются в Мюнхен или в западный Берлин. Это угнетает Наоми. Но глава общины встречает ее с гордо поднятой головой, и рассказывает о новой жизни евреев в Германии после войны. Она же не знает, как смотреть ему в глаза. Душа ее не находит себе места.
«Я должна себя сдержать, чтобы не дать вам пощечину!» – ее глаза мечут молнии.
«Какая наглость, какое вы имеете право так говорить?» – лицо главы общины каменеет.
«Уважаемый господин, вы покинули Тель-Авив и вернулись в страну, которая вышвырнула вас? И вы в своей речи смеете говорить о проблемах государства Израиль! Почему вы лжете себе и общине?! Евреи пользуются большим почетом в современной Германии?! И это все, что вы можете сказать после Катастрофы. И если недостаточно вам было уроков Катастрофы, чтобы сделать выводы для будущих поколений, так вы еще пытаетесь убедить всех нас, что в Германии нет антисемитизма?!»
Глава общины кипит и переходит на крик:
«Вы что думаете, что убьете меня, как арабов?!»
«Зачем вы продолжаете врать! Стыдитесь, сотни лет не ступала нога евреев Испании на земли, с которых его изгнала инквизиция, а сотни тысяч евреев Германии полны тоски по обществу, которое ответственно за убийства их семейств и уничтожение их народа».
Женщина просит понять их. В разгар войны она сумела сбежать с сыном в Америку. Муж и трое детей погибли в Катастрофе. Так почему же она вернулась в страну, ответственную за это?
«Поймите, госпожа, – пытается она смягчить израильтянку, – немцы дают нам репарации».
Наоми не верит своим ушам.
«Извините», – у Наоми прерывается дыхание, и она выходит на улицу.
Они стыдятся сказать правду, которую она услышала от Бумбы. Они боятся признаться в том, что любят пейзажи своего детства и немецкую культуру. Ностальгия возвращает их со всех краев света. Нет выздоровления от еврейской болезни – привязанности к дому детства. Она берет свою сумку и спускается по ступеням, убегая от угнетающей ее памяти.
Эти улицы запомнились ей первомайскими демонстрациями, алыми флагами и лозунгами. На улицах восточного Берлина прорываются наружу спрятанные в потаенных уголках памяти сцены: знакомые магазины, газеты, которые она читала, вкус квашеной капусты и кокосовых цветных конфет, за которыми бежала, экономя деньги на трамваи. К центральной площади города Александерплац сбегаются со всех сторон улицы и переулки, и ветер насвистывает между зданиями точно так же, как в прошлом. Она присела на скамейку в сквере и слышит, как и прежде, гудки автобусов, звон трамваев, шаги прохожих… Это ведь не просто скамейка. На ней зарделись ее щеки от первого неожиданного поцелуя, захватившего ее врасплох. Дони уже готовился к отъезду в Палестину. Он признался ей в любви и тут же набросился с поцелуями. «Ты все испортил», – испуганно оттолкнула она его от себя и убежала. Она скрывает от Израиля то, что случилось на этой скамье…
Она долго отдыхает на скамье, предаваясь воспоминаниям. Затем отправляется на прогулку по Майнигштрассе, тихой улочке, полной бородатыми евреями в кипах и евреями бритыми, без головных уборов. До войны они приходили сюда, в дом еврейской общины. Евреи шли сюда справляться по различным вопросам религии, налогов, разводов и женитьбы, похорон и обрезания. С усилением нацистов евреи выстраивались в длинные очереди в поисках работы, за советом и юридической помощью в связи с увольнениями. Теперь она старается посетить все уголки и подворотни. Она даже заходит в публичный дом Карлы Миллер. Владельцы дома сменились, но как принято в Германии, имя первой хозяйки сохраняется.
Наоми останавливается около парикмахерской.
Кажется, что почти ничего не изменилось с того дня, когда она зашла сюда одна.
«А мама тебе разрешила?» – спросил парикмахер, когда она попросила его отрезать косы.
«Конечно», – солгала она, и сердце билось в груди.
Ведь отец просил ее оставить косы в память о покойной матери. Но ей так хотелось не отставать от своих коротко постриженных подружек!
«Жаба! «– крикнула Фрида, увидев ее.
«Фуй», – закричал Бумба.
Гейнц посмотрел на ее стрижку и сказал с грустью, что она не должна была это делать. Дед и близнецы тоже рассердились, но, главным образом, на неряшливость парикмахера.
Вернувшись домой, она продолжает работать над вторым томом романа.
– То, что ты вчера сделала, Иоанна, – говорит господин Леви, – достойно похвалы. Он хмуро смотрит на ее волосы. – То, что ты сегодня сделала…
– Вчера, отец, – отвечает Иоанна придушенным голосом, сидя в кресле напротив отца, с глазами, красными от слез, – вчера умерла «воронья принцесса», из-за этого я не пошла в поход с товарищами по Движению. Но сегодня я должна была отрезать косы. Вправду, отец, должна была!
Отец молчит, и молчание его, как всегда тяжелей любого выговора. Оголенные ветви дерева стучат в окно, как пальцы отца по креслу, и только мать смотрит с портрета на стене проницательным пристальным взглядом.
– Почему ты это сделала, Иоанна? Зачем? – спрашивает отец и вынимает из кармана записку, которую Иоанна положила вчера рядом с восковой розой для Бумбы. – Неужели твои отношения с семьей изменились до такой степени?
– Бумба – доносчик, отец, – вскакивает Иоанна, лицо ее краснеет.
– Верно, детка, это некрасиво, но не это важно в данный момент. Детка, сиди спокойно в кресле, и объясни мне необходимость того, что ты сделала.
– В моем Движении, отец, меня доводили из-за моих косичек.
– Доводили? – искренне удивляется господин Леви.
– Да отец, они причиняют мне много неприятностей… Но, отец, я сама виновата. Я все еще недостаточно дружественна, я еще не как все. Меня в подразделении сильно критикуют.
– Что это значит – «я не как все»? Какие они – «все»?
– В том-то и дело, что я сама точно не знаю, что это значит. Отец, из-за этого все мои беды», – Иоанна опускает голову, – мнение мое точно такое же, как у всех моих товарищей по Движению, я верю в цели Движения, делаю то же, что все остальные, и при этом все говорят мне, что я не как все. – В голосе ее такая печаль, что господин Леви встает с кресла, подходит к несчастной свой дочери и гладит ее