Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Какие, твою мать, провода?!
– Провода… – как завороженная повторила Парамонова. – Провода…
И вдруг хрипло взвизгнула и, оттолкнув Люсинду, кинулась вверх по лестнице, затопали ноги, и задрожали перила.
– Что? Что такое? – забормотал Парамонов и стал отступать, и глаза у него вдруг вылезли из орбит.
Олимпиада медленно опускала руку, в которой был зажат мобильный телефон с голосом Марины Петровны внутри.
Людей, как порывом урагана, отшатнуло к стенам. Все слишком хорошо знали, что могут означать провода на теле, и это было такое страшное, такое неподъемное для сознания, такое ошарашивающее знание, что, казалось, люди перестали дышать, и все звуки в этом мире смолкли, и даже за пыльным стеклом, где ворковали голуби, вдруг стало мертвенно тихо.
Олимпиада смотрела не отрываясь.
Тело на носилках неловко сдвинулось, стало съезжать, носилки дрогнули, когда один из державших вдруг бросил их со своей стороны, втянул голову в плечи и гигантскими прыжками помчался по лестнице, но не вверх, а вниз.
Люди кинулись врассыпную, и тишина стала нереальной, осязаемой, как в фильме ужасов.
Люсинда Окорокова отняла ладошку ото рта – медленно-медленно, – повернулась и посмотрела на Олимпиаду. Глаза у нее стали огромные, полные ужаса и будто дрожали на бледном лице.
Внезапно что-то рвануло ее в сторону, и она куда-то подевалась, по крайней мере, ее больше не было на площадке. Босая нога снизу сильно ударила по носилкам, и в ту же секунду толстенная ручища оттолкнула того, кто продолжал держать их. Толкнула так, что тот пролетел метра два и сразу пополз, перебирая руками и ногами, как жук, которого Олимпиада уже где-то видела сегодня, но никак не могла вспомнить, где именно.
Ее саму сильно дернуло за руку, так что она была принуждена сделать несколько торопливых шагов в сторону. Ей казалось, что она продолжает держаться на ногах, но вдруг выяснилось, что прямо под носом у нее пол, и видно даже забитые жесткой уличной пылью стыки между старыми досками, и еще что-то блестящее, похожее на новенькую копеечную монетку. Почему-то Олимпиада не могла удержать равновесие, ее куда-то несло и волочило, а она изо всех сил цеплялась пальцами и ногтями за щелястые занозистые доски грязного пола.
Наклоненное к ней лицо было красным от напряжения, и она видела расширенные черные зрачки и шевелящиеся губы, которые что-то говорили. Но она не слышала никаких звуков.
Она даже не могла толком сообразить, где оказалась, но теперь площадка и дверь собственной квартиры виделись ей под каким-то странным углом и словно издалека.
Тело Племянникова перевернулось и грохнулось ничком с такой силой, что пыль рванулась вверх со всех сторон. Оно было почти скрыто дверью, Олимпиада своим нынешним странным взглядом видела только ноги в грязных ботинках.
Ноги дернулись, как живые, и только тогда она услышала первый звук.
Он был похож на отдаленный гул горного обвала из фильма, где Сильвестр Сталлоне всех спасал и поминутно сам попадал то под лавины, то под обстрелы.
Олимпиада Тихонова любила хорошие фильмы.
Звук шел именно из-за ее двери и был не слишком громким. Тем более странным показалось ей, что дверь, постояв неподвижно, с медленным достоинством отвалилась от стены и плашмя упала на пол.
Тоненький серый дым заструился на площадку, и рвануло сквозным ветром.
И все смолкло.
Зачем-то она посмотрела на часы. Секундная стрелка дрогнула и перевалилась за третье деление. Прошло всего три секунды. Три секунды, а не вся жизнь.
Никого не было на площадке, лишь дым продолжал медленно извиваться, и пыль оседала на пол.
– Вставай, – услышала Олимпиада. – Ты меня слышишь?
Она слышала, но была совершенно уверена, что говорят не ей, и говорящего она не видела. Почему-то Олимпиаду очень интересовало, что стало с ее дверью, и она поползла на площадку, чтобы посмотреть.
Как же она теперь будет жить? Ведь дверь-то отвалилась! Вон даже видно гвозди, торчащие из петель. А бабушка утверждала, что дверь – дубовая! – гораздо лучше, чем железная, сто лет простоит.
– Вставай! – сказал все тот же нетерпеливый голос. – Давай-давай, ну!
И ее сильно потянули вверх.
Оказалось, что у нее есть ноги, и именно на них Олимпиада поднялась, но они ее не держали, и пришлось взяться за стену, чтобы не упасть на колени.
Был взрыв, и взрывом оторвало дверь в мою квартиру, вдруг поняла Олимпиада Владимировна.
Никто не пострадал, как пишут в газете «Московский комсомолец».
Никто не пострадал?!
– Люся, – пробормотала она. – Где Люся? Люся!! Люська!!
Какое-то шевеление произошло у нее за спиной, неловкое движение, и, обернувшись, она увидела трубадуршу, которая стояла возле стены, прижимая обе руки к груди. Она сильно тряслась и перестала, только когда Олимпиада назвала ее по имени. Плед упал с плеч и лежал на полу. Олимпиада нагнулась, подобрала его и набросила на Люсинду Окорокову.
– Что это такое сделалось, а? – спросила та шепотом и облизнула сухие пыльные губы. – Что это, а?
– Взрыв, – пояснил тот, кто вытащил их с площадки.
Тот, кто оттолкнул невзрачного мужика в зеленой куртке, надетой поверх синей медицинской формы, в которую переодели нынче «Скорую помощь». Тот, кто перевернул носилки, так что рвануло не сверху, а снизу, под телом. Тот, кто сказал: «Что-то не так!» и добавил про провода.
Человек из Женевы.
Олимпиада схватила массивный локоть и потащила его на себя, так что Добровольский сделал шаг и оказался очень близко к ней.
– Взрыв? – требовательно спросила она, почти прокричала. – Какой взрыв?!
– Самый обыкновенный, – сказал он и осторожно освободил свой локоть. – Ты не сильно ушиблась?
Это происходит не со мной, решила Олимпиада Владимировна. Я сплю, и мне снится сон. Надо срочно проснуться и выпить кофе. Или чаю. Или успокоительного. Какое у меня есть успокоительное?
На площадке двигались какие-то люди. Они все заходили в ее квартиру, смотрели вниз, потом быстро отводили глаза и начинали рассматривать стены и потолок, качали головами и цокали языками.
Олимпиада совершенно уверилась, что она все же не спит, только когда кто-то громко сказал:
– Вызывай фээсбэшников! Вызывай, говорю!
Марина Петровна слушала молча и смотрела в окно. Была у нее такая манера выражать неудовольствие – смотреть в окно и молчать. Провинившийся в этот момент должен был осознать все свои прошлые, настоящие, а заодно и будущие прегрешения, а также степень ее отчаяния.
Она пугала сотрудников именно своим отчаянием – из-за их несовершенства! – а вовсе не гневом.