Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Петербург был празднично иллюминирован, всюду справлялись пышные застолья, сенаторы говорили всякие речи, а Васенька Рубан, сам жестоко пострадавший от оспы, воспел мужество императрицы в высокопарной и бездарной оде. Заезжий итальянский танцор Анджиолини поставил балет «Побежденное предрассуждение»: на сцене плясала радостная Минерва (императрица), ей подплясывала Рутения (олицетворение России), и Екатерина балет сразу запретила.
— Аллегория, — сказала она Бецкому, — должна быть разумной. Мне противно смотреть, когда здоровущая кобыла изображает «гнилую горячку», перед которой выписывает сложнейший пируэт «чума», а проклятая «оспа» с крылышками за плечами приманивает к себе «трахому» в шлеме античного воина.
У Бецкого были свои взгляды на искусство:
— Но музыка, ваше величество, музыка-то какова!
— Никакой Гайдн не избавит сюжет от глупости…
Но еще до этих событий Украина вздрогнула от топота гайдамацкой конницы, и Екатерина, перепуганная, приказала:
— Репнина срочно из Варшавы отозвать!
— Уже поздно, — отвечал ей граф Панин. — Конфедерации Бара, разогнанные компутовым войском, бьют челом Мустафе и Марии-Терезии, войну на Россию накликивая. Черная туча на юге застилает горизонты наши, а зверства, конфедератами учиняемые, не передать словами. В отмщение же им выступает сила новая, для нас тоже опасная — гайдамаки вольные! А для дел польских нужен человек скорейший, яко метеор, чтобы в един миг являлся там, где надобна рука решительная…
Екатерина сказала, поправляя прическу, что Россия талантами не обижена, и велела звать Александра Васильевича Суворова:
— А кто скорее его марши производит? Нету таких…
Теперь следовало размерить каждый шаг Алексея Михайловича Обрескова, чтобы посол мог правильно ориентировать себя в новых условиях войны с конфедератами и восстания гайдамацкого. Инструкции для посла были перебелены, разложены по пакетам, поверх них императрица оттиснула свою личную печать с изображением улья с пчелами и девизом: полезное! Честь ехать без отдыха от берегов Невы до Босфора выпала сержанту Семеновской лейбгвардии хорошему парню Алешке Трегубову.
— Вези, молодец! Гладкой дороги тебе…
Трегубов добрался уже до Ясс, и здесь турки на кордоне пустили в него стрелу. Конь рухнул, пронзенный насмерть, янычары сорвали с курьера сумку с дипломатической почтой. Но в Петербурге ничего об этом не знали…
Екатерина, подумав, велела заготовить два указа:
1) А. В. СУВОРОВУ — присвоить чин бригадира; 2) Г. А. ПОТЕМКИНУ — состоять при дворе камергером.
Пути-дороги этих людей еще не перекрещивались.
Молодые ребята. Кто их знает? Да никто не знает…
— Пугу-пугу… пугу! — понукал лошадей гайдамак.
Вольная степная птица, он весь в призыве «Гайда!», и редко кто его гонит, чаще он за врагом гонится. Для власти — разбойник, которого петля ждет, для народа — защитник, которому в любой хате уготовано укрытие, чарка горилки и добрый шматок сала. Когда возникла Барская конфедерация, а на шляхах заскрипели виселицы для крестьян украинских, тогда Максим Железняк намочил в дегте рубаху, натянул ее на голое тело, сверху кобеняк накинул и призвал «товариство» постоять за волю общенародную.
Встали от земли и стар и млад, говоря:
— Не дай, боже, в шинку померети. Поховали б товарыщы в чистому поли та над тим курганом выпалили б с гарматы: нехай знае вся Краина, що не псина сдохла — то казак вильный сгинул!
Хоронясь в «гущавинах» леса, по балкам да по оврагам, минуя рогатки кордонные, Железняк перешел границу: перед гайдамаками пролегла Правобережная Украина, замученная панством да ксендзами, обобранная догола шинкарями да арендаторами. «Пугу, пугу, пугу!» — от клича этого трепетал мир бусурманский — веками, а теперь шинкари и шляхетство надменное не стыдились бегством спасаться: «Лучше жизнь лыковая, нежели смерть шелковая…» На площадях сел и местечек Максим Железняк показывал народу «золотую грамоту» Екатерины II с печатями и подписями ее личными, призывал:
— Вставай все под хоругви царицыны!
С налету взял Жаботин, потом наскочил на Лисянку и ее взял. А толпа восставших росла, всюду возникали новые отряды, новые атаманы — Журба, Шило, Бандура, Швачка, Пикуль, Саражин, Москаль, Нос и прочие. Брали замки уговором — именем Екатерины II! — а коли не открывались ворота, ломали священные брамы ядрами…
— По велению матушки Катерины постоим все за Украину, отбывать панщину не станем, жито и сено да солома наши отныне будут, кабанов режьте и ешьте… Пугу-пугу-пугу!
Впереди лежала Умань — замок-крепость, личная резиденция киевского воеводы князя Салезы Потоцкого; здесь их ждал Гонта.
Хороший сотник на Умани — Иван Гонта… Поверх жупана его контуш богатый, на нем рукава вразмах откидные — вылеты. Кушак-пас плотно облегал стройное, гибкое тело, а на пасе бренчала кривая дамасская сабля. Вокруг шеи сотника тугие белые воротнички, он их застегивал запонкою с рубином… Пан, да и только!
А вышел Гонта из крепостных, но полюбился князю Потоцкому, тот его грамоте и языкам обучил; умом да храбростью Гонта в сотники вышел. Потоцкий ему деревни свои подарил — Россоши с Осадовкой; богатый дом у пана Гонты, ладная и добрая жинка, загляденье и дочки Гонтовы — портреты семьи уманского сотника висят в храме села Володарки, где Гонта церковным старостой… Но иногда нападало на Гонту раздумье, даже отряхивался:
— Да вжеж що буде, то и буде! А буде, що Бог даст…
Шляхта поместная не могла забыть, что Гонта в тех же Россошах мальчиком гусей пас, его шельмовали как хама и быдло. С бритой головы сотника печально спадал оселедец казачий, длинные черные усы свисали вдоль глубоких складок лица…
Меж тем вольные костры гайдамацкие уже осветили дебри окрестные — Максим Железняк подступил к Умани. А крепость была сильна артиллерией, стерегли ее жолнеры и надворные казаки, которыми сам же Гонта и командовал; в базилианской коллегии 400 богословов взялись за ружья, а панство звенело саблями, заседая в цукернях. Знатного пана Цесельского уже предупредили, что Иван Гонта вот-вот переметнется к гайдамакам: родная кровь Железняка ближе ему чужой крови Салезы Потоцкого! Время было нецеремонное. Гонту заковали в цепи, повели на площадь — вешать, Но жена полковника Обуха раскричалась, что по наговорам нельзя людей казни предавать:
— Кого еще любит Салезы Потоцкий, как не Гонту?
Это так, и потому пан Цесельский задумался.
— Ладно, — решил, — веди, Гонта, сотню свою на Синюху…
Глянул Гонта на петлю, что болталась над ним. До самой земли поклонился он доброй пани Обух, крикнув ей по-латыни:
— Бог воздаст счастья детям и внукам твоим!
Прямо с эшафота вскочил на коня и увел казаков в лес, а там на поляне красный ковер разложен, на ковре сидят Максим Железняк с атаманом Шило, горилку пьют. Обрадовались оба: