Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я стала шлюхой?
— Нет.
— Была неумелой и доставляла мало радости?
Молчание означало, что именно это он имел в виду.
— Я все такая же неумелая и доставляю мало радости, — сказала Тамара. — И не притворялась иной, чтобы заработать на жизнь. Я среди беднейших из нищих шлюх.
— Порой нужна не радость. Мы разъединились, как горшок, что упал и раскололся надвое. И вот, если не выбросил черепки, складываешь половинки, и смотришь, ладно ли сходятся, нет ли где недостающего осколка, а сердце просит, чтобы они соединились снова. Иногда в постели с Лейлой-ханым я смотрю на нее в темноте и представляю твое лицо, твое тело.
— Своего рода неверность, — сказала Тамара. — Но за нее вряд ли кто бросит в тебя камень. — Она глядела на свои руки, будто не узнавая, наблюдала, как нервно заламывает пальцы. — Я не могу лечь с тобой. Во мне очень много болезней.
— Болезней?
— Да. Они-то и убили моих детей. Если лягу с тобой, ты заболеешь сам, заразишь Лейлу-ханым и сойдешь с ума, как здешние шлюхи, а потом вы оба преждевременно умрете, что ждет и меня. Потому-то я ложусь только с никчемными людьми.
— Значит, меня ты никчемным не считаешь?
— Я многое о тебе передумала, но никчемным никогда не считала. Я сама стала ничтожной, а значит, могу ложиться с никчемными. Их никчемность и мое ничтожество позволяют мне это и дают прощение.
— Раньше я считал тебя ничтожной, но и сам этому не верил, а теперь знаю, что ошибался. Я рассуждал, как все, и не слушал того, что здесь. — Он постучал себя по груди. Потом заговорил о другом: — Эти болезни лечатся?
— Аптекаря Левона забрали, а доктор, что из сердоболия за нами присматривал, тоже был армянином.
— А если я отвезу тебя в Смирну? Там можно найти врачей, которые тебя вылечат.
— Способов нет, либо никто их не знает. По-моему, от этих врачей никакого толку, от их леченья только хуже.
— И все же я бы хотел отправить тебя в Смирну.
— Я рада, что скоро умру, — очень спокойно сказала Тамара. — Эта жизнь — мужская половина дома смерти, мне в ней плохо. Даже излечение не доставит мне радости, все равно буду ждать кончины. Кроме того, эти несчастные женщины — мои подруги. Мы хоть как-то заботимся друг о дружке. Эти брошенные, овдовевшие и обесчещенные женщины — мои сестры и матери, я буду так думать, пока не наступит мой черед лечь в землю рядом с детками.
— И все же я поспрошаю о врачах, когда поеду в Смирну.
— Поспрошай.
Собравшись уходить, Рустэм-бей завернулся в просторный черный плащ.
— Если б не болезни, и я бы тебя попросил, ты бы легла со мной?
Взгляд Тамары был очень искренним.
— Да, мой лев, я бы это сделала и потом бы, наверное, плакала без конца.
Приблизившись, он положил руки ей на голову, точно благословляя, и попытался приподнять ее лицо.
— Дай мне еще раз взглянуть на тебя. Хочу увидеть твои глаза, что так печально смотрели на меня в юности.
Тамара отдернула голову.
— Нет, не смотри на меня! Ты не понял, отчего у нас так сумрачно? Ты увидишь болезни, увидишь, что я проклята, и не сможешь думать обо мне. — Она спрятала лицо в ладони и съежилась.
Уронив руки, он отступил.
— Я принесу тебе еду и деньги, как только смогу.
— Ты расскажешь Лейле-ханым, что приходил?
— Нет.
Тамара кивнула. Желая облегчить прощание незначащим разговором, он сказал:
— Женщина, впустившая меня, очень странная. В ней какая-то отталкивающая красота: низкий голос, высокий рост, мужские руки. Однажды я видел такую в Стамбуле. Ощущение не из приятных.
Тамара улыбнулась его наивности:
— Это евнух. Некоторые мужчины приходят только ради него.
Он ушел. Тамара развернула сверток, где лежали хлеб, сыр, оливки и вареная курица.
Еще там оказались пара сережек из золотых монет и расшитые туфли, в которых она узнала подарок, привезенный из Смирны в первые месяцы их супружества и принятый ею благосклонно, однако без восторга и благодарности. Тамара вспомнила, как выставляла эти расшитые туф ли перед своей дверью в знак того, что у нее гость.
После сражения под Галлиполи Каратавука отлучили от боевых действий до греческого вторжения, произошедшего несколькими годами позже, и оставили на полуострове в оттоманском гарнизоне изнывать от скуки и желания воевать. Время проходило в бесконечной круговерти муштры, караулов и латания укреплений. Однако первоклассному снайперу и мастеру маскировки удавалось расположиться в укромном местечке и проводить дни в созерцательном бездействии, выглядывая подозрительные шевеления. Он был единственным живым существом среди безмолвных орд скрюченных гниющих мертвецов, которые стали привычными и любопытства не возбуждали. Птицы-падальщики улетели, а оголодавшие крысы сожрали друг друга.
Мозги военного начальства не справлялись с непосильной задачей избавиться от огромного количества трупов, и целые армии мертвецов лежали, не потревоженные никем, кроме трав и кустарников, прораставших сквозь их кости; только с окончанием войны прибудут союзнические власти и попытаются идентифицировать тысячи тысяч чистых скелетов, в большинстве своем еще облаченных в остатки обмундирования. Без формы невозможно определить национальность солдатского остова, и безымянные горы неопознанных, обломанных и раздробленных костей нашли свой конец в общих с бывшими врагами захоронениях под памятниками с лицемерной и сентиментальной гравировкой «Их Имя Пребудет в Веках».
Из уважения к столь впечатляющему побоищу, наверное, не стоило бы останавливаться на смерти одного человека, но мы так устроены, что кончина друга или знакомого воздействует сильнее, чем гибель ста тысяч нам неизвестных. Если есть хоть сколько метафорической правды в еврейской пословице: «Спасший одну жизнь спасает целый мир», то столько же метафорической истины и в предположении, что целый мир гибнет со смертью одного человека.
Ходжа Абдулхамид занемог приблизительно в то время, когда союзники отходили из Галлиполи, но никто всерьез не думал, что жить ему осталось всего несколько месяцев.
Из земли уже пробивались новые цветы, когда потрепанная и исхудавшая Айсе-ханым прошла зловеще притихшими улочками к дому Поликсены и разулась у черного хода. Чувяки совсем износились, и Айсе, сберегая обувку, чаще всего ходила босиком. Она открыла дверь, тихонько окликнула хозяйку и вошла в дом.
Поликсена, тоже осунувшаяся, в обветшавшей одежде, сидела на диване у окна, где светлее рукодельничать. Она ставила заплатку на шальвары. Хозяйка радостно ахнула и, не поднимая головы, сказала:
— Мерхаба, мерхаба.
Айсе присела к старой подруге.