Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сволочь! — повторила девочка, тяжело дыша. — Знать бы заранее, я бы камень захватила. Или молоток. Я бы ему показала чувствительную барышню!
— Не надо камня, — сказал я. — И молотка тоже. Всего этого совсем не надо, ты уж мне поверь.
Но она не слушала. Ее душил гнев. Да и откуда ей было догадаться, насколько хорошо я знаю, что говорю?
До вокзала я насилу доплелся. Моя одышка и неожиданная слабость, видимо, смутили Мусю. Одно дело слышать разговоры о том, что-де постоялец болен, и совсем другое — видеть, как бедняга разваливается у тебя на глазах. В вагоне девчонка долго молчала. Потом воскликнула:
— Я знаю, что надо делать! Николай Максимович, вы умеете кататься на коньках?
— Когда-то катался, — рассеянно откликнулся я, думая о другом. О том, что я все-таки, кажется, узнал дрессировщика. Хотя мы встречались всего однажды, это было давно и он в то время носил бороду…
— Да вы послушайте! — Муся нетерпеливо дернула меня за рукав. — Зимой в Покатиловке все дорожки покрываются льдом. Это настоящий каток. Ходить невозможно: я езжу на коньках даже за молоком. Соседи, конечно, возмущаются, вы же знаете, какие люди дураки! Но когда я единственный раз попробовала обойтись без коньков, упала и банку разбила. Как назло, соседкину! Я ей тогда молоко носила, а она все требовала, чтобы не на коньках. Так и не поверила, что я это не нарочно! А я… вы меня слушаете?
— Да, конечно, да…
— Я лучшая конькобежка в поселке! Это правда. Еще можно найти человека, который одолеет меня в драке. Но по части коньков такого нет. Я спускаюсь на коньках с самых крутых гор!
— Ну, такого я никогда не умел.
— Я вас научу! — диктаторским тоном объявила она.
— Что ты говоришь? Я же еле ноги таскаю.
— Я вижу, вам трудно ходить. Но на коньках человек не идет. Он летит! Это не требует совсем никаких усилий, вот что главное. Мы раздобудем для вас коньки, этим я займусь сама. Дорожки вот-вот будут готовы, остается подождать какие-нибудь две недели.
— Я же все забыл, — слабо запротестовал я, до смешного растроганный ее заботливостью.
— Вы вспомните! Сначала мы выберем широкие дорожки, чтобы поместиться вдвоем. Я буду крепко держать вас за руку, вот и все. И мы полетим!
Невероятное существо. Господи, что с ней будет? А со мной что творится? Почему меня так взбудоражило появление этого паршивца? Даже если допустить, что я прав и гастролер-укротитель действительно не кто иной, как слуга господина Миллера, что из этого следует? Служа у зоолога, он кое-чего поднахватался, и теперь, когда ремесло лакея вышло из моды, подрабатывает в цирке. Что в этом удивительного?
Да и само их сходство может быть очередным наваждением, плодом моей фантазии. Дрессировщик чисто выбрит, а у того была борода до самых глаз. Видел я его какое-то мгновенье. Скорее всего, я ошибся. Но если и прав, лучше выбросить эту чушь из головы.
Выбросить вместе с осиновыми кольями, упырями, оборотнями и прочими допотопными бреднями. Я же знаю, что Миллер мертв. Я видел, как он умирал. Верно ли, что умирать ему было не впервой, — вот в чем вопрос, как говаривал принц датский. Впрочем, меня хоть и пробирает азартная охотничья дрожь при этом вопросе, мне уж не разрешить его. Инвалид Алтуфьев, тяжело опираясь на осиновый кол, отправляется на поиски своего старого знакомца-оборотня, с которым однажды покончил, да вышло, что не совсем… Или все не так и это он покончил со мной?
Вот она, самая гнусная из соблазняющих меня мыслей! В минуты слабости я не раз спрашивал себя, не Миллер ли повинен в том, что случилось со мной после нашей последней встречи. Не он ли истинный автор наваждений, одолевавших меня на Большой Полянке, настоящий хозяин зеркала, в котором я видел себя оскорбленным героем?
Но я же давно знаю: он не властен внушить человеку то, что ему чуждо. Там, на Полянке, был я, я сам, и, даже если Иван Павлович, или как его теперь зовут, вправду прятался где-то поблизости, что он мог? Разве что сделать сумерки моей комнатенки еще более вязкими, а муть в голове — душнее и гуще.
А что, если… Вообще-то я давно дал себе зарок не ломать головы над смыслом случившегося. Уверился, что ничего нового на сей счет мне все равно не придумать. Но сегодня, должно быть, потому, что мое воображение растревожено видом пирай и появлением подозрительного дрессировщика, давняя неразрешенная загадка снова терзает душу.
В самом деле, что за нелепый парадокс — моя судьба! Я, всю жизнь стыдливо скрывавший свою робость, в решающий час нашел в себе довольно отваги, чтобы одержать верх над таким противником, как человек-акула. И тот же самый я, так гордо носившийся со своей небывалой любовью, ее-то и предал. Кураж, оказывается, был — сердца не хватило.
А если б хватило, что тогда сталось бы с Миллером? Почему меня так упорно, так давно преследует мысль, что этого он бы точно не вынес? Может быть, так же, как жизненная сила и свирепость голубой акулы, ему были необходимы более тонкие эманации человеческого духа, связанного с его собственным узами противоборства? Может, он для того и пугал, и дразнил меня, что без моего злого смятения он был бы только акулой, одним из «тех созданий, что под стеклом заключены»?
Если так, вместо осинового кола, серебряных пуль и тому подобной дремучей галиматьи только и нужно было, что сердце, недоступное низким побуждениям? Оно чуть не стало таким, и если бы Элке не выпустила его из рук… То-то он тогда так засуетился! Зато потом, после нашей ссоры, когда я упивался своим ожесточением, как последний сукин сын, Миллер, уже почти уничтоженный, мог снова подняться из праха. Он, наверное, рос, питаясь моей злобой, словно кристаллический человечек в бутылке базарного торговца. Однако что ж это получается? Мир обязан господину Алтуфьеву — господином Миллером? И последний поныне шляется где-нибудь неподалеку, Бог весть в каком новом обличье? А со мной больше нет тебя, Элке…
«Хороший сюжет!» — сказала бы Надежда Александровна. Какие только фантазии не лезут в голову, когда ты одинок, болен, а за окном ненастная осенняя ночь! Развоевался… Полно! В конце концов, плевать мне на Миллера! Не купить ли в самом деле коньки? Как славно сказала нынче Муська: «И мы полетим…»
Опять кто-то бродит по саду. Тьма хоть глаз выколи, ветрище — моя бы воля, носа не высунул. Неужели Тимонин способен прогуливаться в такую собачью погоду?
Надо все-таки выйти посмотреть.
Николай Максимович Алтуфьев скончался в ноябре 1924 года, более точную дату за давностью лет установить не удалось. Когда Ольга Адольфовна поздним ноябрьским вечером нашла его на пороге дома, он еще дышал. Она позвала на помощь дочь, разбудила второго своего постояльца Тимонина, и втроем они смогли внести умирающего в дом. Он пытался что-то сказать, но язык не слушался его, да и мысли, видимо, путались. Был ли в саду еще кто-нибудь, или шаги лишь померещились Алтуфьеву в предсмертном помрачении рассудка, не известно.