Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Босир принужден был прислониться к колонне, чтобы не зашататься при виде того, как выходят из фиакра бастильские акушерка, хирург и тюремщик, исполнявшие обязанности свидетелей в этом обряде.
Маленький кортеж вошел в церковь, а вслед за ним, вместе со священником и любопытными верующими, вошел и Босир, устремившийся к самому лучшему месту в ризнице, где должно было совершиться таинство крещения.
Священник, узнавший акушерку и хирурга, которые уже не раз прибегали к его содействию в подобных обстоятельствах, дружески кивнул им, сопровождая кивок улыбкой.
Босир кивнул и улыбнулся вместе со священником. Дверь ризницы затворилась, и священник, взяв перо, принялся записывать в церковной книге сакраментальные фразы, составляющие акт регистрации. Он спросил фамилию и имя ребенка.
— Это мальчик, — отвечал хирург, — вот все, что мне известно.
За этими словами последовали взрывы хохота, показавшиеся Босиру не слишком почтительными.
— У него все же будет какое-нибудь имя; пусть это будет имя святого,
— прибавил священник.
— Да, девушка хотела, чтобы его назвали Туссеном.
— Все они Туссены, — отвечал священник, посмеявшись над игрой слов [49], которая наполнила ризницу новым раскатом смеха.
Босир начинал терять терпение, но мудрое влияние немца утихомирило его. Он сдержался.
— Что ж, — заговорил священник, — получив такое имя, получив в покровители всех святых, можно обойтись и без отца. Запишем: «Сегодня нам принесли ребенка мужеска пола, родившегося вчера, в Бастилии, сына Николь-Оливы Леге и... неизвестного отца».
Босир в бешенстве подскочил к священнику и схватил его за запястье.
— У Туссена есть отец, как есть и мать! — воскликнул он. — У него есть любящий отец, который ни за что не откажется от своей крови! Запишите, пожалуйста, что Туссен, родившийся вчера от девицы Николь-Оливы Леге, является сыном Жана-Батиста Туссена де Босира, здесь присутствующего!
Пусть судит читатель, как были ошеломлены священник, крестный отец и крестная мать! Священник уронил перо, акушерка чуть не уронила ребенка.
Босир подхватил ребенка на руки и, покрывая его жаркими поцелуями, уронил на лобик бедного малыша первую каплю крещенской воды, самую священную в мире после крещенской воды, исходящей от Бога, — крещенскую воду отцовских слез.
Присутствующие, несмотря на то, что они привыкли к драматическим сценам, несмотря на скептицизм, свойственный вольтерьянцам той эпохи, были растроганы. Только священник сохранил хладнокровие и усомнился в этом отцовстве; быть может, его раздосадовало то обстоятельство, что пришлось начать запись сначала.
Но Босир догадался, в чем тут загвоздка; он положил на купель три золотых луидора, и они надежнее, нежели его слезы, утвердили его в правах отцовства и ясно показали, что он не лгал.
Священник кивнул и зачеркнул две фразы, которые он только что, посмеиваясь, написал в своей книге регистрации.
— Только вот что, сударь, — сказал он, — поскольку заявление господина хирурга Бастилии и госпожи Шопен было совершенно категорическим, соблаговолите собственноручно написать и заверить ваше заявление, что вы — отец этого ребенка.
— Я! — вскричал счастливый Босир. — Да я готов написать это своей кровью!
И тут он в порыве восторга схватил перо.
— Вы рискуете, — сказал ему тюремщик Гюйон, — я думаю, что вас ищут.
— Не я буду тем человеком, который его выдаст, — сказал хирург.
— И не я, — сказала акушерка.
Босир написал свое заявление в великолепных выражениях, но несколько многословно, — такими бывают описания любых подвигов, коими гордится автор.
Он перечитал заявление, расставил знаки препинания, подписал его и дал подписаться четверым присутствующим.
Затем Босир, подумав, что не следует искушать ни Бога, ни полицию, направился в убежище, известное лишь ему, Калиостро и де Крону.
Другими словами, де Крон тоже сдержал слово, которое он дал Калиостро, и не стал тревожить Босира.
Наконец, после продолжительных дебатов, наступил день, когда, по заключениям верховного прокурора, суд парламента должен был вынести приговор.
Обвиняемых, кроме де Роана, перевели в Консьержери [50], чтобы они были ближе к залу судебных заседаний, открывавшемуся ежедневно в семь утра.
В присутствии судей под председательством председателя суда д'Алигра обвиняемые продолжали держаться так же, как они держались во время следствия.
Тут были:
Олива, искренняя и застенчивая; Калиостро, спокойный, величавый, порой напускавший на себя таинственность; Вилет, плачущий, пристыженный и подлый; Жанна с горящими глазами, наглая, постоянно угрожающая и ядовитая; Кардинал, чистосердечный, задумчивый, безучастный. Жанна быстро переняла обычаи Консьержери и быстро, благодаря своей медоточивой ласковости и своим маленьким секретам, снискала расположение привратницы Дворца, ее мужа и ее сына.
Дебаты не сообщили Франции ничего нового. Это было все то же ожерелье, дерзко похищенное либо той, либо другой особой, которых обвиняли и которые обвиняли друг друга.
Решить, кто из двух был похитителем, — в этом заключается вся суть процесса.
Взял слово верховный прокурор.
Это был голос двора. Прокурор говорил от имени оскорбленного королевского достоинства, он защищал великий принцип неприкосновенности королей.
Верховный прокурор вмешался в процесс ради некоторых обвиняемых. На этом процессе он вступил в рукопашный бой по делу кардинала. Он не мог допустить, чтобы в истории с ожерельем королева взяла на себя хотя бы одну-единственную вину. Но если она была невиновна, вся вина падала на голову кардинала.
Требования его были непреклонны:
Вилета приговорить к галерам; Жанну де ла Мотт приговорить к клеймению, кнуту и пожизненному заключению в богадельне; Калиостро признать непричастным к делу; Разбирательство дела Оливы, безусловно, отсрочить; Кардинала принудить к признанию в оскорбительной дерзости по отношению к королевскому величеству, к признанию, следствием которого будет запрещение появляться в присутствии короля и королевы и лишение всех должностей и званий.
Обвинительная речь прокурора поразила парламент своей решительностью, а обвиняемых наполнила ужасом. Королевская воля выразилась в ней с такой силой, что если бы дело происходило четверть века назад, то даже и тогда, когда парламенты только начинали сбрасывать иго и отстаивать свои прерогативы, выводы королевского прокурора превысили бы усердие и уважение судей к еще чтимому принципу непогрешимости трона.