Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вытащил Поля из концлагеря Дирлевангер, они дружки давние, еще по учебе, хотя Дирлевангер годами побогаче. Его фотография наклеена на второй странице семейного альбома Тюммелей (на первой — фюрер). Впервые Дирлевангера увидел на снимке: высокие залысины, ввалившиеся щеки, глубокие провалы глаз. Похож и не похож на себя самого — как черный череп на белый. Поль привез в семью новые фотографии, муттер угощала ими соседей, гостей. Ахи, охи, ужас, смех: какие страшные, злые эти «русские»! Даже когда уже не опасны, лежат или висят. Особенно женщины, женщины особенно! А нашим сыновьям приходится жить там среди них. И дети наши, смотрите, даже улыбаются!..
Часть этих ахов, охов перепадала и Мельниченко. (Он уже почти понимал по-немецки, будто вода из ушей вылилась и стал слышать.) О, этот русский гость, бедняга. Он так предан Полю, так поражен, просто порабощен его храбростью и честностью, жизнью рисковал ради Поля, когда бандиты выследили, похитили его!..
Фотографии, которые Поль не оставил дома, Мельниченко выкрал у него в поезде и выбросил через туалет на рельсы. Чего доброго и киевской «муттер» стал бы показывать.
Невеста Поля чуть в обморок не падала от тех снимков. Поль хохотал, хватал ее за худые коленки, а она старается, она падает. Но ни разу не упала. С такой прической-абажуром падать в обморок удобно лишь стоя или сидя. Она, гадина, сразу учуяла, что гость жалеет Поля, у которого такая невеста. И возненавидела Мельниченко. Откровенно, опасно. Когда рассказывала, как подружки ее писали фюреру и предлагали себя на одну ночь, на первую ночь, и сама при этом разрумянилась, засветилась, даже похорошела, Мельниченко неосторожно хрюкнул от смеха. Представил, сколько их, фюреровых невест, и беднягу Адольфа за такой безрадостной сверхурочной работой. В комнату будто покойника внесли: все уставились на гостя. Мельниченко показал на играющих в углу котят, чтобы невинно объяснить свой смешок. Эльза быстро-быстро залопотала, злобно поглядывая на него. Но Поль только рукой махнул.
Ко многому Мельниченко привыкнуть не мог в доме Тюммелей. К тому, например, что Поль и дома, в семье, такая же свинья, каким привык видеть его в Белоруссии. Сам он, Мельниченко, не смог бы матери показаться таким, каким стал в батальоне. Как-то зашел на кухню, к Оксане, она кролика потрошит, муттер что-то пересыпает из коробочки в коробочку, а Поль стоит над кухонной раковиной, откинувшись, и мочится, разговаривая с матерью. У них и не такое возможно. Поль за обедом подложил Эльзе нечто в тарелку, гости захохотали, а у Мельниченко глаза на лоб полезли. Не сразу и сообразил, что дерьмо не настоящее, не человеческое. Из резины, фабричное. Кто-то специально делал, отливали веночек, да так аккуратно, похоже!
Ну, а Эльзу при всех хватать за ляжки и приглашать Мельниченко сделать то же самое и в чем-то убедиться (что мослы да жилы?) — это каждую минуту происходило, а сама невеста только обиделась на гостя, что он ни разу не воспользовался разрешением. Почуяла, гадина, что не из-за скромности или уважения.
— Иван либт унс нихт!
И с какой угрозой сказала это: «Иван нас не любит!» Нет, не на моторах и стали, на немецких бабах Гитлер держится и побеждает, никто не переубедит Мельниченко!
Перед самым отъездом Поль вдруг пришел в клетушку под лестницей. Сел на ящик-кровать, пьяно оттолкнул Мельниченко. Оксана вскочила, прижалась к стенке, прячась за Мельниченко. А тот стряхнул ее, как кошку: «Не убудет тебя!» — и ушел.
Назавтра Оксана подавала завтрак вся в синяках, а у Поля на шее, на лбу белел пластырь. Муттер молчала, как грозовая туча. Появилась невеста, удивилась, муттер ей все объяснила. Эльза заплакала и выскочила в другую комнату. Но тут же вбежала. Ну, клочья полетят с Поля!
А она на Оксану налетела и щипать, бить! И выкрикивала, что та сдохнет в лагере.
В Киев въезжал с волнением. Родители знали, что их Иван в немецкой армии. Для тех, кто в немецких формированиях служит, почта работает, и Мельниченко даже от стариков весточку получил: живут, где жили, старший брат и младший неизвестно где сейчас… Братья, видно, не сообразили вовремя, что рухнуло все, позволили затащить себя к Москве — если, конечно, целы. Да, была жизнь и поменялась: как рубли на марки. Уже и не верится, что бумажки Деньгами казались. Что с того, что и верили, и песни пели. Как-то умели все забывать. Зато теперь Мельниченко все помнит. А голодуху особенно, когда скот весь перерезали, а люди высохли, как выгоревший на полях подсолнечник. Пьяненький батька, пристроившийся дворником в Киеве, бывало, вспоминал Николаевщину и свою должность «головы колгоспу».
Одну и ту же историю много раз пересказывал на разные голоса, будто сам не веря, и всякий раз удивлялся своей простоте и глупости — как он под конец спросил прокурора: «А вы, може, и правду не знаете?»
«Почему люди не работают? Будешь за это отвечать!» — «Так опухли вси, помирають». — «Как, почему помирают? Будешь отвечать!» — «Так голод же. Навкруги. Та и у вас тут лежать. На вулицях. Все вымокло, а потом высохло. Ни зерня, спориш тилько и застався. А запасы, яки теперь запасы у людей!» — «Опять за свое! Будешь отвечать!»
Батька до двери уже добрался, но не выдержал, вернулся и — шепотом начальству: «А вы, може, и правду не знаете?»
Как же, не знали! Все знали. Но так умели, так научились ничего не видеть, не помнить! По себе знает Мельниченко.
Как встретят его старики, старался не думать: радовался, и только. Увидит снова их, свой домишко, накрытый кусками толя поверх побитой черепицы, садик, сползающий к Днепру. Войдет в жалкую халупу и выложит из большого, красивого чемодана подарки. Почти все из Белоруссии, только чемодан немецкий, и это хорошо, что такой он, немецкий. Как бы из Германии подарки. И марок привез, хотя пришлось их располовинить: в Германии гость хорош, если за угощение платит. Пошел с Полем и положил на сберкнижку Тюммелей пять сотен. Эльза даже поцеловала на прощание. Губы у нее оказались теплые.
Киев после Германии поразил не развалинами и пожарищами (этого и в Германии насмотрелся, не говоря уже о Белоруссии и Польше), а безлюдьем. Казалось, что одни немцы да полицаи заселили город, их только и видишь и слышишь. Неужто правду говорила Оксана, что всех, кто с руками