Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я однажды только такую карту видел. Когда лейтенант велел нам трубу проложить. Из пункта «а» в пункт «б». Названия, сами понимаете, секретные. Сколько лет прошло, все раскрыть боюсь.
Развернул наш лейтенант карту, стряхнул с нее хлебные крошки, осколки сургуча, яичную скорлупу — отчего я понял, что карта эта выполняет и другие функции. Взглянул и быстро-быстро накрыл рукой, чтоб я ничего не запомнил. Затем ткнул пальцем в окружающее пространство и сказал:
— Вот там, Валер, будешь копать.
— Где?
— Там… Между березой и вон той желтой бабочкой. Чертежей пока нет, позже пришлют. А работу требуют. Ты копай, копай. И чтоб земли больше было. Чтоб работа была видна.
Я тогда уже до сержанта дослужился, командира взвода, и вместе со своими солдатиками стал копать.
Пахло свежей землей, жужжали мухи, ревели бульдозеры. Жара стояла дикая. И освежиться негде. Ни речки, ни ручейка. Зато по вечерам, когда все стихало, мы долго мылись, а потом с лейтенантом ехали в город, на танцы. Я — в его, лейтенантской. Он — в моей, гражданской. Были у нас девушки, две подружки. Одна — дачница, другая — ее хозяйка. И все мы четверо были почти одногодки. Ох, как было весело. Днем копать, вечером танцевать, а ночью добираться на попутках к себе в городок.
Потом, когда мы прокопали траншею, уложили бетон, опустили огромные трубы, хоть в футбол в них играй, пришли наконец чертежи. Лейтенант смотрел в них ошалелым взглядом. Но что он мог понять, что увидеть? Он — выпускник пехотного училища. А я до армии трактористом был, в чертежах разбирался.
И увидел я себя на Крайнем Севере. На Новой Земле. Туда обычно сгоняли всех нарушителей воинской дисциплины. Там, как рассказывал капитан Сивков, проводили испытания новейшего атомного оружия. И там однажды капитан Сивков вместе с майором Беспалым лежали в одной койке, укрывшись всеми одеялами, и ждали, куда повернет атомное облако, к острову или в океан. Облако повернуло в океан, иначе бы я не узнал этой истории…
А увидел я себя на Крайнем Севере потому, что место, указанное лейтенантом для рытья траншеи, отстояло от суровой действительности ровно на столько, на сколько танцевальная площадка от Новой Земли. И огромные наши трубы для заправки ракет напоминали те самые реки, которые текут, текут и никуда не впадают.
— Ты чего? — спросил лейтенант.
— Ничего. Суши, Николаич, сухарики.
Но нам повезло. Сушить сухарики не пришлось.
Лейтенант схватил энцефалитного клеща, а меня отправили в противоположную сторону. На Кубу. Так срочно, что я не успел с рядовым Моисеенко допить бутылку «перцовки». Вошел штабной старшина, вручил пакет, взревел «газик» — пыль из-под колес… И я — на Кубе. Строю ракетные площадки, которые потом и взрываю… Но о Кубе — потом. Куба — не Новая Земля. И не Огрызки. Кубу все знают. И Кастро кубинского… А вот деда Михея из Огрызок… Хотя борода его ничем не уступает кастровской. Но я эту несправедливость исправлю. Расскажу… Только потом.
Значит, Огрызки… Идешь себе, идешь… Лес, поле… снова лесок. Собираешь ягоды, грибы. Малину, землянику, в зависимости от сезона. Чего только в наших местах не водится. Если найдешь гриб, белый или подосиновик, обязательно крепкий и на шляпке хвойная игла будет. Почти всегда. Оторвешь иглу, останется шрам. Вроде как от сердца оторвал. Эх, любовь, любовь. Коротки летние ночи. Он такой крепкий, молодой. Лезет из земли вверх, к запахам, к звездам. Встретил ее. Усталую, прошлогоднюю. Встретились на миг, а расстались навсегда. Но это так, романтика. Занесло вдруг.
А когда выйдешь из леса, вдали, за желтым полем гречихи, на холмистом пригорочке, в тени ползущих по земной поверхности облаков — деревенька, десяточек крыш. Уползет тень от облачка, она и засверкает празднично, хотя сверкать особенно нечему. Все старенькое, покосившееся. И стены, и крыши ржавые. У кого и вовсе из соломы. Небо голубое, солнце, и яркое поле, и желтый гречишный цвет из чего угодно картинку сделают.
До деревеньки еще надо идти. И через поле спуститься к речке. И перейти ее вброд. Прыгнуть на башню утонувшего в войну немецкого танка. Еще прыжок — и на том берегу. А не перепрыгнул, поскользнулся на глинистом берегу — лететь тебе в студеную воду. И выбираться на берег, цепляясь за скользкие стебли. И хорошо, если сразу вылезешь. Утонуть не утонешь, но простудиться — запросто. Вода в речушке холодная, ключевая. Не хуже, чем на Новой Земле.
Ночью я проснулся от странного чувства. Будто кто-то гладит меня. Открываю глаза — Наталья, родная жена. Что это с ней? Хорошо, со сна имени чужого не назвал, резких движений не делал.
— Ты чего?
— Ничего.
Ну и дела. Двадцать лет вместе прожили, а такого не припомню. Первый год, правда, случалось иногда рассвет встречать, но то молодость была, цветение всех душевных и физических сил. А сейчас? После стольких лет супружеской жизни!
— Спи, — сказал я. — Мне рано вставать.
— Как рано?
— В семь. Молоко везти.
— А мне — в шесть. Еще ранее тебя.
И ко мне подбирается. Рубашка на вороте оттянулась, и такие дыни свисают.
Не удержался, дотронулся.
— Аа! — вскрикнула Наташечка.
Я не на шутку испугался. Во-первых, раньше таких криков за ней не числилось. Как дочь родилась, всегда первой к стене отворачивалась. Вроде задача наших отношений выполнена, можно и поспать. Отсюда и Люська «брянская» завелась, и Верка с молокозавода, и Шуреночек. Как начнешь вспоминать — кто всплывает ярким пятном на фоне стога сена или бутылки «полынной», а кто навеки забыт. Винегрет вспомнишь, селедку, чей-то голос женский. А чей? Все в забвение ушло. И какая красавица за этим голосом прячется? Не узнать никогда. Сколько ни вспоминай.
— Что дочь родная подумает?
— А мы что, не люди?
Я по-настоящему рассердился.
Дочь шестнадцати лет спит рядом за тонкой перегородочкой, и это ей не помеха.
— Уйди, — говорю, — по-хорошему.
Оленька от наших разговоров проснулась.
— Нельзя ли потише? Совсем с ума сбрендили?
— Спи, дочурка, — говорит Наташечка. — Мы так себе, разговариваем.
— Знаю я эти разговорчики, не маленькая.
— Слышишь? — шепчет Наташечка. — Она поболе нашего знает.
Я встал, накинул ватник, во двор вышел.
А на природе — весна. Лунная ночь. Все дышит, шевелится, цветет и пахнет. И соловьи поют, и лягушки. У каждого своя песня. В зависимости от