Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вполне невинная атмосфера, — озвучил мою мысль Спейр, хоть в этом и не было особой нужды.
— Да, до одури невинная. Это входило в его намерения?
Спейр рассмеялся.
— По правде говоря, именно это входило в его намерения. Безвредная духовная пустошь. Стерильная, безопасная…
— …безвредная для его гения.
— Вы, я гляжу, все понимаете. Ему было свойственно рисковать, а не опускать руки. Но если почитать дневники — сразу станет понятно, на какие муки обрекали его эти удивительные способности… эта его сверхчувствительность. Ему жизненно необходимо было такое вот стерильное местечко… вот только душа его вечно требовала зрелища. Он раз за разом в дневниках описывает свое состояние как «перегрузку», доводящую до исступления. Иронично, не правда ли?
— Ужасно, по-моему, — ответил я.
— О, конечно же. И сегодня нам выпадет шанс испытать весь ужас. Перед тем как окончательно стемнеет, я хочу показать вам его мастерскую.
— Окончательно стемнеет? — переспросил я. — Да тут и так мало света из-за этих ставен на окнах.
— Они очень уместны, поверьте, — мягко ответил Рэймонд.
Упомянутая Спейром мастерская располагалась, как мне следовало догадаться, на самом верху башни в западной части дома. Туда можно было добраться только по шаткой винтовой лестнице — предварительно поднявшись по скрипучим ступеням на чердак. Спейр завозился с ключом, отпирающим низкую деревянную дверь, но вскоре мы смогли войти.
Именно рабочий кабинет — вернее, теперь уже его остатки — представляла собой эта комнатка.
— Похоже, что незадолго до конца он решил уничтожить часть работ и станок, — объяснил Спейр, указывая на валяющийся повсюду мусор, состоящий, главным образом, из осколков стекла, окрашенных и странным образом перекрученных. Иные работы уцелели — те, что были прислонены к стене или лежали на столе. Нашлись и незавершенные — они крепились на деревянных мольбертах, словно картины на доработке: причудливые трансформации их поверхностей так и не были доведены до конца. Из этих листов преображенного стекла были вырезаны различные фигуры, и к каждой крепился маленький ярлык с пометкой, похожей на восточный иероглиф. Такие же символы большего размера были оттиснуты на деревянных ставнях, прилаженных к окнам по всему помещению.
— Даже притворяться не стану, что понимаю всю эту символику, — признал Спейр, — но ее назначение очевидно. Поглядите, что происходит, когда я снимаю эти ярлыки.
На моих глазах он прошел по комнате, срывая пометки-глифы[37] с отлитых в стекле хроматических аберраций[38]. Не потребовалось много времени, чтобы я заметил изменения в общей атмосфере комнаты — как если бы в ясный день на солнце вдруг наползла туча. До этого округлая комната как бы купалась в скрученном цветовом калейдоскопе — естественное освещение неуловимо рассеивалось стараниями странных затемненных стекол; эффект был чисто декоративным, эстетическим, он не затрагивал ни в коей мере физику спектра. Теперь же что-то необычное творилось со светом — он проявлял новые, непривычные свойства, и зримое уступало трансцендентному. Из студии эксцентричного художника мы будто перенеслись в украшенный витражами собор… намоленность коего, впрочем, пострадала от некоего осквернительного акта. Сквозь причудливо выгнутые линзы — подвешенные под потолком, прислоненные к скруглявшейся стене с заделанными окнами, лежащие на полу — я увидел вдруг некие размытые формы, будто боровшиеся за право обрести видимость, претворить свои причудливые очертания в жизнь. Была ли их природа загробной или же демонической — или, быть может, чем-то средним, — я не ведал, но независимо от нее они обретали сущность не только в видимости и осязаемости, но и в размерах — набухая, пульсируя, напластовываясь на образ привычного нам мира и затмевая его.
— Возможно, — сказал я, обращаясь к Спейру, — это сугубо спиритический эффект, достигаемый…
Но не успел я закончить свою мысль, как Спейр судорожно заметался по комнате, возвращая ярлыки на стеклянные диковины — и загоняя тем самым расползающиеся формы обратно в состояние трепетной призрачности, заставляя их выцветать и исчезать. Мастерская погрузилась в прежнее состояние радужной стерильности. Спейр вывел меня наружу, запер за собой дверь, и вместе мы спустились на первый этаж.
Потом он провел меня по менее примечательным комнатам. Везде нас встречали неизменно законопаченные окна и повсеместно выхолощенный дух. Будто некогда отсюда была изгнана некая мощная темная сила — и в очищенном доме не осталось ни святости, ни бесовства, лишь эта первозданно-созидательная атмосфера, в которую страшный гений прежнего владельца погрузился, дабы практиковать науку кошмаров.
Мы несколько часов провели в небольшой, ярко освещенной библиотеке. Здешнее окно скрывали не ставни, а занавеси, и мне показалось, что за ней различим мрак ночи. Но стоило мне положить руку на выглядевшую податливой поверхность портьеры, как я почувствовал жесткость — будто прикоснулся к гробу сквозь бархатистую обивку. Под портьерой скрывались ставни из темного дерева — уверен, если бы имелась возможность их распахнуть, моим глазам предстала бы одна из светлейших ночей средь всех когда-либо мною виденных.
В течение некоторого времени Спейр зачитывал мне отрывки из дневников — первоначально записи велись в виде шифра, но он смог раскусить его. Я сидел и слушал его голос, столь уместный для рассказа о чудесах, натренированный обширнейшей практикой зазывания публики на мистические фрик-шоу. В этот раз от меня не укрылись серьезность и искренность его тона… и диссонирующие обертоны страха, прорезавшие его обычно невозмутимый поспешный говорок.
— «Мы спим», — читал он, — «среди теней иных миров. Тени эти — бесплотное вещество, облегающее нас, они — основной материал, которому мы придаем форму разумения. И хоть мы создаем то, что видим, нам пока не дано творить свою суть. Потому, осознавая, что живем в мире непознанного, мы страдаем от кошмаров. Какими ужасными эти призраки и демоны кажутся в глазах смертного, которому удалось узреть то, что извечно сопровождает нас! Каким ужасным казался бы нам истинный облик тех, что свободно перемещаются по миру, вползают в самые уютные комнаты наших домов, резвятся в том световом аду, что во имя сохранения здравого рассудка мы называем просто „небом“! Только увидев их, мы по-настоящему проснемся — но лишь затем, чтобы увидеть новый сон, спасающий нас от кошмара, который когда-нибудь настигнет даже ту часть нас, что безнадежно усыплена».
Так как я лицезрел легшие в основу этой гипотезы явления, то не избежал очарования ее элегантностью, даже без оглядки на оригинальность. Все наши кошмары — внешние ли, внутренние — она вписывала в систему, не могущую не вызывать восхищения. Однако в конечном счете это было лишь утешающее объяснение, вызванное какой-то душевной травмой — притом совершенно эту травму не отражающее. Откровением или бредом называть попытки разума встать между ощущениями души и чудовищной тайной? Здесь интерес представляла не истина и не суть эксперимента (который, даже если и был поставлен неправильно, все равно давал впечатляющие результаты), а приверженность этой тайне и основополагающему, священному даже страху, что она навлекала, — так, по крайней мере, казалось мне. Как раз здесь теоретик кошмара не преуспел, угодив под нож доводов разума — которые, в конце концов, его спасти не смогли. С другой стороны, все эти великолепные глифы, на смысл которых Рэймонд не смог пролить свет, все эти загадочные грубые поделки из стекла — они представляли собой реальную силу, противостоящую безумию, навлекаемому тайной, — и пусть никакой эзотерический анализ не в силах объяснить, как это все работает. Как было известно прежнему владельцу дома, наша жизнь и вправду протекает в тени иного мира. Он подогнал свое жилище под его стандарты — желая отгородиться от него или же, наоборот, приобщиться… но в любом случае этот мир одержал над ним победу прежде, чем теоретик кошмара смог накрепко захлопнуть окно, сквозь которое очевидными становились беспросветность и мрачное насмешничество бытия.