chitay-knigi.com » Историческая проза » Аксаков - Михаил Лобанов

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 92 93 94 95 96 97 98 99 100 ... 105
Перейти на страницу:

Перед уходом гостя старик Аксаков пригласил его на лето к себе в деревню, в Абрамцево, на что Шевченко отвечал, что, кажется, не устоит против такого искушения.

На следующий день Шевченко заехал к Аксаковым проститься. Больной спал, и Тарас Григорьевич «не имел счастья облобызать его седую прекрасную голову». Домашние, как и сам Сергей Тимофеевич, за короткий срок уже успели полюбить гостя, и среди этих милых, неподдельно искренних людей Тарас Григорьевич чувствовал себя как дома. Надежда Сергеевна «угостила» его украинскими народными песнями, и что более всего тронуло поэта — это то, что в семействе Аксаковых непритворно любили Малороссию, а вместе с нею — и его поэзию. «В Москве, — записал Шевченко в своем дневнике, — более всего радовало меня то, что я встретил в просвещенных москвичах самое теплое радушие лично ко мне и непритворное сочувствие к моей поэзии. Особенно в семействе С. Т. Аксакова».

***

Вплоть до последних лет в Сергее Тимофеевиче, больном, не выходящем из дому, не угасал живой интерес к людям, ко всему новому, значительному, что происходило в литературной жизни. Некоторые к нему шли, может быть, и с себялюбивой мыслью, но уходили с невольно испытываемым чувством душевного очищения, и это оставалось в людях помимо и глубже всех слов, на всю жизнь.

Глава XIV «ПРЕКРАСНАЯ, ПОЛНАЯ ЖИЗНЬ»

Какова жизнь, таков и венец ее. Что греха таить, пришлись ему по сердцу слова, сказанные о нем как о писателе одним критиком: «Только прекрасная, полная жизнь могла увенчаться такою силою и чистотою внутреннего зрения». Он почти слепец, и все же чистым внутренним оком смотрит на мир, на людей. Да и неоткуда, кажется, взяться душевной замутненности. Он не знал искривляющей внутреннее зрение ненависти, той ненависти, которой иные только и живут, вскармливают ее в себе как любимое дитя, лелеют и разжигают, даже не думая о том, что это дитя способно пожирать не только других, но и своего кормильца. Сколько он знал и знает людей, обуянных идейной ненавистью, презирающих все в жизни и саму ее за то, что она не укладывается в их теорию, не подчиняется их самоуверенной мысли. Судьба хранила его и от славолюбия, которое так же, как и властолюбие, извращает, отупляет человека. Никогда не был он томим ни тщеславием, ни завистью, попросту был семьянином и только, пожалуй, случайно, как он считал, стал писателем, «беспристрастным передавателем изустных преданий», по его словам. Мог бы и не быть им, и оттого не изменилась бы его жизнь, не потеряла бы своего смысла. Хотя и не дано ему было бы тогда знать ту радость самоотдачи, которую он испытал, слагая свою лебединую песнь. Кажется, не старости ли низвести в его душу покой и тишину, но нет, видно, не ему такая доля, ничто — ни болезни, ни годы не могли умиротворить его душу.

Дух по-прежнему тревожен,
Нет сердечной тишины,
Мир душевный невозможен
Посреди мирской волны!

Это он написал в стихотворении к старинному своему знакомому Михаилу Александровичу Дмитриеву, отвечая на его стихотворное послание, делясь с ним своими стариковскими недугами, признаваясь в раздражительности по поводу житейских мелочей, что тяжко переносить «сил телесных и духовных отвратительный разлад», но на его счастье

Есть, однако, примиритель
Вечно юный и живой,
Чудотворец и целитель, —
Ухожу к нему порой.
Ухожу я в мир природы,
Мир спокойствия, свободы,
В царство рыб и куликов,
На свои родные воды,
На простор степных лугов,
В тень прохладную лесов
И — в свои младые годы!

Тогда он был не таким еще старцем — было ему шестьдесят лет, когда писались эти стихи, и он мог чаще и дальше уходить в «мир природы». Теперь этот мир был все менее доступен ему, сузился до видимого из окна берега Вори, где любил под кустом, прикрытый зонтиком от осеннего дождя, согретый теплым зипуном, сидеть и ждать со страстным терпением, не спуская глаз с поплавка. Он глядел на берег Вори в окно, как пленник из тюрьмы, только мысленно еще в силах пойти туда, куда тянуло его, где все ему было знакомо до щемящей грусти, где живет и будет без него жить мир, пролившийся благодатью в его душу! Слухом, по-молодому чутким (и в этом была его сейчас вся связь с природой, вся жизнь в ней), впивал он звонкий свист синицы, резвившейся за окном, и вот уже чудился ему и скрип снегирей в невидимых кустах, и чоканье, визг слетевшихся в урему дроздов, куда манят их красные кисти рябины и калины, и гоготание белых гусей на озимях, и сам он как будто бы уже там, на изумрудном поле. Ему бы выйти сейчас, если бы не хворость, на балкон из гостиной, в который раз почувствовать себя стоящим на высокой горе, откуда открывается такой чудесный вид: слева лесистые холмы с где-то яснеющими далями; долина с извивающейся Ворей в кустах; золотистая роща. И увидев все это, тронуться бы в путь вниз под гору, по ее уступам, через цветники и сад выйти в рощу, к милой Воре, влиться вместе с нею в красоту этой скромной и бесконечно родной земли. В пяти верстах отсюда древний городок Радонеж, куда он любил ходить, испытывая всякий раз чувство какого-то особого значения разлитой повсюду в природе благодати. Как здесь все и прекрасно, и древне, и легко обозримо, и бесконечно, как сама жизнь с ее бессмертным, в сущности, смыслом.

Два «рая земных» дано было ему познать в жизни: Аксакове — колыбель детства, где ему открылись глаза на «чудеса природы»; и Абрамцево — пристанище его последних четырнадцати лет, насытившее его сполна зрелой радостью общения с природой, но и ранившее душу закатом ее красоты. Как уходило за край неба солнце, так, видно по всему, закатывалось для него Абрамцево, да и не только оно. В эту осеннюю непогоду, сидя в четырех стенах, слушая хлест мокрого ветра в затворенные окна, он с непривычной для себя покорностью вдруг понял и принял как должное, что захворал тяжело и от него теперь ничего не зависит. Что значим мы, жертвы внезапной хвори? Но он не ропщет, он враг докук. Не тряхнуть ли лучше стариной, своей «страстишкой» к стихам, может быть, это будет последнее его баловство стихами, его стихотворная лебединая песнь? Он так и назовет это стихотворение «17 октября»[28] — сегодняшним числом, днем поздней, глубокой осени, навеявшей на него невеселые мысли и грустные предчувствия.

Прощайте, горы и овраги,
Воды и леса красота,
Прощайте ж вы, мои «коряги»,
Мои «ершовые места».

Это было прощание с Абрамцевом. Тогда же, 17 октября 1857 года, Сергей Тимофеевич покинул его и переехал в Москву, где ему и предстояло доживать остаток своего земного срока — полтора с днями года.

Как мы видели, в Москве Сергей Тимофеевич не бездействовал, а был весьма деятелен умом и духом, принимая самое живое участие в обсуждении всего того, что относилось к предстоящей реформе. В начале 1858 года вышли в свет «Детские годы Багрова-внука», доставившие автору отрадное чувство лицезрения своего детища, в которое было положено много души. Болезнь, между тем, все более давала о себе знать. Когда-то ему казалось, уже на шестом десятке, что и конца не будет его крепости телесной, здоровью, закаленному охотой, рыбалкой, частыми прогулками. Но в возрасте пятидесяти трех лет он начал терять зрение, лишившись вскоре одного глаза, и принужден был большую часть времени вести сидячую жизнь, к чему так был непривычен и что тяжело действовало на него, расстраивая его организм. Но удивительно было то, что, несмотря на развивавшуюся болезнь, Сергей Тимофеевич продолжал по-прежнему бодрствовать, и ясность духа не покидала его. Весной 1858 года болезнь усилилась, причиняя ему жестокие мучения.

1 ... 92 93 94 95 96 97 98 99 100 ... 105
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности