Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он пытался уйти под своды Церкви.
И он видел теперь, что же за весь страшный век сделали с Церковью, какая ржа проникла внутрь нее, как ее оболгали, как ее населили люди, служащие не Богу, а дикому государству, прислуживающие власти и деньгам; как все куплено внутри Церкви, как все пропитано политикой, как лицемерно улыбаются митрополиты и архиепископы, появляясь то и дело в телеящике, произнося душеспасительные речи – те церковные чины, что предавали, отдавали прямо в лапы спецслужбам лучших и чистейших сынов Церкви: тех, кто не хотел прялась под дудку власти, кто служил только Господу – не туго набитому государственному кошельку. Иуда тоже таскал повсюду за собой ящик с деньгами. Он тоже был казначей… и, возможно, казнокрад. Кто-то ведь и при апостолах должен был заниматься деньгами – монетой на еду, на перемещенья по земле, на покупку рыбачьих сетей, на помощь беднякам, на… да, да, и на вино они деньги тратили, Митя, успокойся, и хлебом вино заедали, и засматривали в огромные глиняные амфоры: не осталось ли хоть капли на донышке. Поехав в Донской монастырь, Митя остоял Всенощную; служил Патриарх. Митя внимательно гляде в скуластое, чуть узкоглазое, тоже азийское ли, сибирское ли лицо Патриарха. Ах ты, Владыка. А ты, Владыка… Скольких ты священников продал, предал?!.. Молчишь… Причащаешь народ… Щуришь глаза… Митя перекрестился, положил опять руку на грудь, где грелся образок. Грех так думать о людях. Ну, пусть он предал и продал тысячу раз. Но ведь он, Митя, не имеет права судить. А кто – имеет?!
Мотаясь по улицам Москвы на своем уже давно нечищенном, запаршивевшем «мерсе», Митя останавливался у каждой церкви, сидя за рулем, крестился на купола, на кресты. Он бормотал пьяно, тревожно: Антихрист, Антихрист. Черное время. Отыди. Умри… Ты Дьявол. Нет, Дьявол – не ты. Дьявол – ОНА. Блудница верхом на звере. С золотыми серьгами, мотающимися по плечам. И зелень глаз ее прожигает тебя насквозь.
Запасясь провизией, он отправился в Нижний Новгород, к Коте. Сырое, после оттепели, Московское шоссе прихватил морозец, и машины скользили по гололедице, их заносило вбок, Митя видел, как много аварий по всей дороге – то и дело машины лежали в кювете, милиционеры прыгали на обочине вокруг столкнувшихся лбами, разбитых в пух автомобилей, автобусов. Ну, разобьюсь, весело думал Митя, значит, правильно Господь возьмет меня к себе, грешника. Он доехал до Владимира, поел в вокзальном буфете холодную жареную курицу – нога ее была в пупырышках, будто замерзла, – яйцо вкрутую, выпил из бумажного стакана бурду, пышно называемую «кофе». Зачем он поел в буфете?.. Ведь у него с собою была еда – бутерброды с паюсной икрой, со свежей бужениной… Ему захотелось окунуться в ту, далекую, нищую жизнь, в то время, когда они, дворники, закончив убирать ящики на Петровке и сгребать мусор в грязные кучи, закончив жечь ночные костры из газет и рваных бумаг, проголодавшись, отправлялись на вокзал какой-нибудь – на Казанский, на Ярославский, а то и на Белорусский, в буфет, ведь он работал круглосуточно, и там можно было съесть что-нибудь дешевое, на скорую руку, и они снимали свои дворницкие робы, и вставали кругом вокруг круглого, на одной сиротливой ножке, буфетного вокзального стола; и Флюр приносил на бумажных тарелочках ту же курицу, те же сваренные вкрутую синие яйца, те же обветренные куски ржаного хлеба, и эту чуть теплую коричневую жижу в стаканчиках, а Гусь Хрустальный, мир его праху, вытаскивал уже из-за пазухи бутылку дешевой водки – «коленвала», – и они прикладывались к горлышку бутылки, потом запивали горячую отраву холодным кофе, и ели, ели жадно, и это было пиршество богов, это была пирушка аристократов, Флюр, размахивая бутылкой, говорил разные красивые тосты, – да, они были, безгрешные и славные, рабочие лимитные лошадки Москвы, ничем не хуже апостолов, – да только кто же был их Учитель?.. Уж не Митя, конечно. Митя смеялся молча, ел синее яйцо, глодал ледяную куриную ногу. Глядел на зеленую водочную бутыль и думал: а бутылка красивой формы, похожа на даму в робронах, она – мадам Помпадур.
Сев в машину, он шпарил до Нижнего как отъявленный лихач – «мерс» скользил и шуршал шинами по льду, относя вбок грязный зад, Митя вцеплялся в руль, хохоча над собой, над дорогой, над смертью, что витала вокруг. Он был как пьяный. Он опьянел с вокзального кофе. Мелькали городки: Ковров, Гороховец, Дзержинск. Негустые перелески по сторонам шоссе, тоскливые мрачные домишки, лабазы и склады, начатые и брошенные стройки, сиротские избы, сваленные в руинные кучи бесхозные кирпичи, гниющий под ветрами и снегами тес – Митя воочию видел запустенье страны. Запустенье мерзости… или мерзость запустенья?.. он не помнил эту Евангельский иероглиф. На подходах к Нижнему его дважды останавливала дорожная инспекция, он платил штраф – он превышал скорость, милиционеры смотрели на него как на самоубийцу: в такую-то погоду!.. Последний пост даже заставил его дунуть в проверочную трубочку. Хм, и вправду трезвый; что ж несешься как угорелый, господин бизнесмен на иномарке, жить надоело?!..
Митя въехал в город. Город как город, как все русские города; скушные многоэтажки рабочих и «спальных» окраин, поближе к центру – старые, слава Богу, не разрушенные в войну изящные дома, да вот жить в них людям тяжело – в обветшалых, покосившихся, с печным отопленьем, с коридорами вездесущих коммуналок. Это только в Париже, в Лондоне, в Нью-Йорке обихаживают внутренности старых домов, реконструируют их, делая удобными для жизни. У нас… Он открыл ветровое стекло, вдыхая воздух чужого города – гарь, смог, снежную свежесть, запахи жареных пирожков из ближней привокзальной столовой. Вот и вложи свои миллионы, Митя, в хорошую жизнь людей. Жалко тебе?!..
Митя повернул руль, въехал на Окский мост. Ах, это Ока, не Волга, ему уже объяснили. Надо переехать Оку, по Рождественской улице помчаться до Красных казарм, и ехать дальше, все дальше, уже по берегу широкой, спящей подо льдом Волги. И там, на склоне горы, он увидит белые кирпичные стены, храмы за стенам, кущи деревьев, заслоняющие голыми руками ветвей и стволов убежище нищих монахов.
Да, это тебе не Турин, парень, не Нью-Йорк. Митя проскочил шумную, бурлящую народом Рождественскую, с многочисленными лавками, лавчонками и магазинчиками, и пельменными и кафешками, с цветной, краснокаменной, веселой церковью Рождества Богородицы – кресты были начищены, позолочены вновь, батюшки уже готовились к Пасхе, – цепким глазом схватил нижегородскую публику: одеты все разно – либо богато и пышно, лисьи и собольи шубы, на головах у баб – шапки как митры, молодые бизнесмены бегут в длинных дубленках нараспашку, в модельной обувке от Андрэ, – либо так нище и бедно, что у Мити сердце сжималось: вот так она и живет, еще не старая дама, может, учителка или врачица, локти пальтишка подштопаны, кожаные заплатки на плечах, аккуратно начищены, не заляпаны городской грязью старые, изношенные в край сапожки – она больше никогда не купит ничего в своей родной стране, ибо это ей уже давно не по карману. Она идет гордо, она где-нибудь, конечно же, работает, и ей платят грош-копейку, и милостыни она еще не просит, но может прийти день, когда она останется одна, без детей, что пытаются ей жалко помочь, без внуков, уехавших далеко, отсюда не видно, – и тогда… А вот они и нищие, вон – у хлебного магазина, сидят на ступеньках, сгрудились, – если не денежку, так хоть хлебца дадут.