Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воображаемым? Но ведь при каждом вдохе мои ноздри втягивали запах раскаленного железа! В темнице становилось все жарче, и глаза, насмешливо созерцающие мою агонию, разгорались все ярче и ярче! Безобразные кровавые фрески наливались багрянцем и кармином! Я начал задыхаться.
Теперь не оставалось ни малейших сомнений в намерениях моих палачей — это действительно были сущие демоны, а не люди. Металл стен все сильнее накалялся, и мне пришлось отступить к центру темницы. По контрасту с происходящим мысль о сырости и свежести колодца казалась мне истинным бальзамом. Я припал к его краю и бросил взгляд в глубину, озаренную до самого дна мрачными отблесками багровеющего свода камеры. И все же в первое мгновение разум мой отказался постичь безумный смысл того, что я увидел. Тем не менее, страшная правда насильно вторглась в мою душу, завладела ею, опалила отчаянно противящийся разум. О Господи! Чудовищно! Только не это!..
С хриплым воплем я отпрянул от колодца, спрятал лицо в ладонях и горько разрыдался.
Жар быстро нарастал, и я снова огляделся, лихорадочно дрожа. Новая перемена — на сей раз менялась форма камеры. Как и прежде, сначала я тщетно пытался понять, что творится вокруг. Но теряться в догадках мне пришлось недолго. Мое двукратное спасение раздражило палачей, а значит, игра в прятки с Костлявой близилась к концу. Прежде моя темница была прямоугольной, почти квадратной. Но сейчас я увидел, что два ее железных угла мало-помалу становятся острыми, а два других, соответственно, тупыми. Все это сопровождалось каким-то глухим рокотом и скрежетом, напоминающим мучительный стон. Камера складывалась вдоль одной из осей, принимая форму ромба. Это движение неумолимо продолжалось, просвет между стенами сужался — да я и не ждал ничего иного. В ту минуту я готов был сам броситься на эти раскаленные докрасна стены, которые казались мне символами вечного покоя. «Смерть, — думал я, — лучше любая смерть, лишь бы не в колодце!»
Глупец! Как же я сразу не догадался, что именно в колодец-то и загоняет меня раскаленное железо? Разве я мог выдержать его жгучее дыхание, устоять против его напора? Просвет между стенами становился все уже и уже, и времени для размышлений у меня больше не оставалось. В самой широкой части раскаленного ромба зияла пасть колодца, и медленно смыкающиеся стены неодолимо толкали меня туда. И вот уже на полу темницы не осталось ни фута пространства, где могло бы разместиться мое обожженное, корчащееся тело. Я перестал сопротивляться, но то, что творилось в эту минуту в моей погибающей душе, вырвалось в долгом крике, полном невыносимого отчаяния. Я едва удерживал равновесие на самом краю бездны, не смея снова заглянуть в нее…
И вдруг послышался нестройный гул, выстрелы, звуки труб! Могучий рев тысячи голосов сотряс воздух, словно громовой раскат! Огненные стены начали отступать назад — и весьма быстро. Внезапно чья-то рука схватила меня за плечо — и как раз в ту минуту, когда я, теряя сознание от изнеможения, готов был рухнуть в бездну. То была рука генерала Лассаля. Французская армия вступила в Толедо: инквизиция была в руках своих врагов.
Перевод П. Лачиновой
И в этом заложена воля, которой несть смерти. Кому ведомы тайны воли и сила ея? Ибо что есть Бог, как не воля великая, наполняющая все сущее провидением своим. Человек не предает ся до конца ангелам ниже́ само́й смерти, едино по немощи воли своея.
Даже во имя спасения души своей не вспомнить мне, как, когда и даже где впервые повстречал я госпожу Лигейю. Многие годы прошли с тех пор, и память моя ослабела из-за пережитых мук. А быть может, это потому, что характер моей возлюбленной, ее редкостная ученость, ее своеобразная и в то же время безмятежная красота, волнующая и пленительная прелесть ее мягкого певучего голоса проникали в мое сердце столь постепенно, входили в него шагами столь неслышными, что вторжение это осталось незамеченным и неведомым. И все же кажется мне, что впервые я стал встречать ее (и встречи те были самыми частыми) в каком-то большом стареющем городе близ Рейна. О семье ее… Да, конечно, она рассказывала о своей семье. Род ее был древним, могло ли быть иначе? Лигейя! Лигейя! В изучении природы, занятии, которое более чем что-либо иное избавляет от образов материального мира, одно слово это — Лигейя! — заставляет меня вспомнить, представить, увидеть перед собой ту, кого больше нет. И сейчас, когда я пишу, меня молнией пронзает воспоминание о том, что я никогда не знал фамилии той, кто была моим другом и моей суженой, участницей моих исследований и наконец стала моей женой. Было ли это веселой прихотью моей Лигейи? Или проверкой силы моего чувства, и я не должен был спрашивать ее об этом? А может, причиной тому был мой собственный каприз, безумная романтическая жертва, принесенная на алтарь беззаветной преданности? Я лишь с трудом припоминаю это… Стоит ли удивляться, что я совершенно забыл обстоятельства, ставшие тому причиной или сопутствующие этому? И если она, бледноликая и туманнокрылая Аштофет[106] идолопоклончивого Египта действительно властвует над браками, которым не суждено стать счастливыми, то нет никакого сомнения, что ее крылья распростерлись и надо мной.
Однако есть одно милое моему сердцу воспоминание, которое память моя сохранила. Это то, какой была Лигейя. Высокого роста, довольно тонкая, а в последние дни даже истощенная. Напрасными были бы мои усилия, если бы я взялся описывать ее царственное спокойствие, тихую невозмутимость или невообразимую легкость и мягкость ее походки. Она приходила и исчезала, как тень. О том, что она появлялась в моем закрытом рабочем кабинете, я узнавал лишь, когда слышал сладкую музыку ее милого тихого голоса и чувствовал прикосновение ее мраморной руки к своему плечу. Красотою ни одна дева не сравнится с ней. То было сияние, которое видит в забытье потребитель опиума, воздушное и возвышенное видение, более божественное, чем фантазии, порождающие образы дремлющих душ дочерей Делоса[107]. Однако черты ее не были подобны той обычной маске, которую научили нас почитать классические труды варваров. «Не существует такой изысканной красоты, — утверждает Бэкон, лорд Верулам[108], говоря о всех формах и видах красоты, — у которой не было бы какой-либо необычности в пропорциях». И все же, хоть я и видел, что черты Лигейи не были классически правильными, хоть и понимал, что красота ее «изысканная», и чувствовал, что в ней немало «необычности», я был не в силах понять, в чем заключена неправильность, так и не смог разобраться, что такое «необычность» в моем собственном понимании. Я рассматривал черты высокого бледного лба — он был безупречен (до чего холодное слово, когда речь идет о величии столь божественном!), чистотой соперничал с лучшей слоновой костью, широкий и величаво спокойный, мягко выпуклый на висках; я рассматривал цвета воронова крыла блестящие, густые, вьющиеся от природы локоны, передающие всю силу гомеровского эпитета «гиацинтовые»! Я смотрел на утонченные очертания носа… Только на прекрасных медальонах иудеев встречал я подобное совершенство. Та же роскошная гладкость, та же почти неуловимая горбинка, те же гармонично изогнутые ноздри, свидетельствующие о свободолюбии. Я разглядывал дивные уста… Венец всего неземного! Величественный изгиб короткой верхней губы и мягкая, чувственная неподвижность нижней; заметные ямочки и выразительный цвет; зубы, с почти невероятным сверканием отражавшие каждый луч божественного света, который попадал на них, когда лицо ее озарялось безмятежной, покойной и в то же время ослепительно-счастливой улыбкой. Я изучал форму подбородка и в нем тоже находил изящную широту, мягкость и благородную одухотворенность эллинов, очертания, которые бог Аполлон лишь во сне явил Клеомену, сыну афинянина[109]. А потом я заглядывал в глаза Лигейи.