Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возвращение карабагского хана, и затем личные беседы его с Паскевичем послужили последнему поводом лишь к новым обвинениям знаменитого предместника его, Ермолова, и в особенности ненавистного ему князя Мадатова.
Со своей стороны и Мехти-Кули-хан, осторожно исследуя почву, постепенно все более и более старался воспользоваться расположением к себе главнокомандующего и, раз убедившись в его сочувствии, пустил наконец в ход все извороты коварной восточной политики. Он написал письмо, в котором выставлял себя прямо невинной жертвой русских интриг, обвинял Мадатова в захвате у него угрозами и силой почти половины карабагских земель, жаловался на Ермолова, покровительствовавшего, будто бы, этим захватам, и побег свой в Персию объяснял уже необходимостью спасти свою жизнь, которой, будто бы, угрожали Ермолов и Мадатов. Паскевич. не взвешивал, насколько справедливы подобные жалобы; он тотчас сообщил их министру иностранных дел, прося довести до высочайшего сведения. “Гонения, претерпенные Мехти-кули-ханом,– писал он,– были устроены и приведены в действие с таким бесстыдством обмана и неправосудия, что нет ни одного голоса, который не свидетельствовал бы в пользу гонимого”. Паскевич находил даже, что строгая справедливость требовала бы возвращения хану в управление Карабагской провинции; но, к счастью, и сам он сознавал, что сделать этого уже было нельзя: время и обстоятельства настолько изменили отношения беков к их прежнему владетелю, что возвращение к старым порядкам, существовавшим в стране до удаления хана, являлось не мыслимым. Зато Паскевич требовал суда над теми, кого считал виновными в пристрастных и преступных действиях против хана. “Нужен непременно,– писал он,– хотя один торжественный акт правосудия, чтобы смыть с характера русских начальников те пятна и мрачные краски, которые навели на него поступки отважнейшего корыстолюбца”.
Государь, к счастью, видел дальше донесений Паскевича и не разделял его мнения. Он нашел, что “невозможно быть беспристрастным при том возбуждении, в котором находилась страна”, и приказал оставить все дело до окончания войны, когда жалобу Мехти-Кули-хана можно будет представить на предварительное рассмотрение комитета министров.
Жалобе этой, однако, не суждено было пойти так далеко и после войны, а Паскевичу еще раз пришлось убедиться в правоте и целесообразности политической системы Ермолова. Мехти-хан скоро разочаровал его, выказав те мелочные побуждения и честолюбивые замыслы, которые только и руководили всеми его действиями. Поступки хана настолько стали казаться ему подозрительными, что прошло уже целых девять месяцев после получения рескрипта на возвращение Мехти генеральского чина и, в дар от государя, бриллиантового пера на шапку, а Паскевич все еще не решался передать их хану.
Действительно, безусловная готовность Мехти отдаться на милосердие государя и разные услуги его были только на словах. Хан ровно ничего не сделал из того, что обещал Паскевичу; даже те три тысячи семейств, которые он хотел вывести из Даралагеза, оказались мифом. С ханом явилось только несколько приверженных ему фамилий, и для содержания его вынуждены были отдать ему в Карабаге те семьи, которые или вернулись в русские владения гораздо раньше его, или вовсе никогда не уходили в Персию. Но и этим дела не ограничились. Едва хан почувствовал, что в нем нуждаются, как тотчас же возвысил тон и дал понять, что пенсии в четыре тысячи червонцев ему недостаточно, а что если хотят его сделать полезным, то пусть водворят его в Карабаге вновь на правах владетельного хана,– ссылаясь на обещания, будто бы данные ему в этом смысле князем Абхазовым. Паскевич был взбешен подобной наглостью и приказал объявить Мехти, что “столь невыносимые требования не могут обещать ему пользы”. Он приказал военному губернатору Сипягину следить за поведением хана, а Сипягин доносил, что “хан собирается бежать обратно в Персию, но, не умея скрыть своих намерений, сам же и разболтал о них в пьяном виде”.
Сипягин, впрочем, не делал со своей стороны никаких распоряжений к задержанию Мехти. Он писал Паскевичу, что, по его мнению, бегство хана не составит большой потери для нас и что “четыре тысячи червонцев, назначенные ему, можно будет с лучшей пользой употребить на другие предметы”. Паскевич вполне согласился с этим. Но едва с ханом перестали церемониться – он тотчас же понял бесполезность всяких претензий на политическую роль и примирился со своей судьбой. Он спокойно дожил свой век частным человеком в той самой Шуше, где некогда был неограниченным повелителем.
Нелишнее сказать, что вернулся в Карабаг, несколько позднее Мехти-Кули-хана, и его племянник, Джафар-Кули-ага, некогда наследник карабагского ханства, игравший крупную историческую роль в судьбах своей родины. Сосланный в Симбирск Ермоловым, он еще при жизни императора Александра выхлопотал себе позволение жить в Петербурге, где воспитывались его сыновья, а один из них, Керим, уже служил в лейб-гвардии уланском полку. Когда Ермолов удалился с Кавказа, Джафар просил позволения вернуться туда, чтобы служить в действующей армии. Государь приказал, однако, спросить об этом мнение Паскевича. “Проситель сей,– писал ему граф Нессельроде,– храбр и отважен, ибо получил за отличия в боях чин полковника и золотую, украшенную алмазами саблю; но до того с равной же храбростью сражался и против нас за персиян”. Паскевич нашел неудобным возвращение Джафара; он полагал, что пребывание в одном месте двух кровных врагов, племянника и дяди, может сделаться причиной смятения целой провинции. Он уже перестал верить чистоте намерений обоих. Так и не пришлось Джафару участвовать в персидской войне. Только в 1830 году ему дозволили, наконец, вернуться в Карабаг, и он так же, как Мехти-Кулитхан, дожил свой век на родине частным человеком.
Один из путешественников, видевший Джафара в 1857 году, говорит, что это был уже маститый старик, но что и тогда еще поражало его красивое, типичное лицо, оттененное окладистой бородой, и колоссальная фигура, согбенная летами, но говорившая, что в этом теле было прежде много жизни и силы. Степенность его спокойных движений, его осанка и рост – все выделяло его из толпы почетных беков, тоже рослых и видных людей, тоже выглядевших не простыми татарами. А на Востоке высокий рост и важная осанка служат признаками хорошей крови и аристократизма. Это была одна из тех крепчайших человеческих натур, которую не в силах были сломить обстоятельства и едва одолевали годы.
После Джеванбулакской битвы пала крепость Аббса-Абад, и в Нахичеванской области русские стали твердой ногой. Та же судьба грозила теперь и области Эриванской; Сардарь-Абад и сама Эривань, с прибытием к Красовскому осадной артиллерии, которая была уже на пути, конечно, долго продержаться не могли. Персидский двор должен был убедиться в неизбежной потере своих двух провинций и навсегда отречься от них. По известной скупости шаха не было, однако, пока никаких надежд на его согласие уплатить военные издержки,– и войне, таким образом, суждено было продолжаться. Паскевич, отправляя Грибоедова в персидский лагерь для переговоров о мире, в то же время деятельно готовился к новому походу и писал государю, что как ни лестно ему провести несколько дней в шуме побед, но он не должен скрывать от себя, что надежда на примирение еще далека. “Разрушительный способ войны, избранный неприятелем,– говорит он в одном из своих донесений,– опустошение им целых областей и увод жителей, конечно, не для того им вымышлен, чтобы уступить нашим требованиям”.