Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Далёкая от житейской чёткости «душа Рощапкина хотела бескорыстного и большого». Для того чтобы бросить «личный вызов бледным и нервным девицам, которые мусолили скудными мыслями горечь, кровь и светлую боль рабочих движений», Рощапкин возвращается к теме своей давней курсовой работы. Кроме того, он видит «особую торжественность, подкупающую глупость в том, чтобы в дальнем сибирском городе писать о Каролингах».
Возмищев, в отличие от Рощапкина, примыкает в конце концов к лагерю «чётких московских дев», чем и объясняется двойственность этого персонажа, вроде бы не совершающего на протяжении действия романа ничего плохого, но вызывающего при внимательном чтении если не антипатию, то настороженность.
Сначала Возмищев мечтает написать диссертацию, посвященную «диалектальным различиям в местной речи давних русских поселенцев в устьях сибирских рек, а также влияние на их речь словаря местного коренного населения». Импульсом к созданию этого исследования, отнюдь, кстати, не фантастического, а вполне актуального даже для современной филологической науки, послужила чистая случайность: перебирая «для какой-то курсовой работы» архивные акты времён землепроходцев XVII века, Возмищев наткнулся на свою собственную фамилию, принадлежавшую «служивому человеку» Сидору Возмищеву – соратнику Семёна Дежнёва. В этот момент Возмищев испытал чувство приобщения к той самой «биологической крепкой ярости» настоящей истории, из которой он, как дитя своего вполне комфортного обывательского времени, был давно и, видимо, навсегда выброшен. «Я вдруг представил себе, – исповедуется перед читателем Возмищев, – давнего своего предка, который был крепким отчаянным мужиком, который вламывался в дикие пространства Сибири». Эти чувства и заставили Возмищева «взяться за казаков-землепроходцев». Его научный руководитель, «бывший» граф и блистательный эрудит, скептически отнёсся к филологическим мечтаниям ученика. «Не думаю, – сказал он, – чтобы на этом материале вы перевернули славянскую филологию. Тема стара, можно сказать, избита». Однако он всё-таки благословляет Возмищева взяться за кропотливый лексикографический труд. «Нельзя забывать, – наставительно произносит профессор, – о тех мужиках, что в семнадцатом веке проскочили Сибирь. Они несли в своих котомках культуру России. За их спиной был и Архангельск, и Новгород. Они шли как миссионеры русской земли, и души их были чисты и устремлены в незнаемое. Поставить русскую избу на азиатском пределе? Разве это не достойно мечты? Я вам помогу».
Но проходит не так уж много времени, и Возмищев, затянутый водоворотом мучительных отношений с женой, обмена квартиры, вступления в кооператив, псевдонаучной халтуры, развода и других событий, обусловленных, как подметил Рулёв, желанием тщедушного потомка героических землепроходцев быть «удобным… для себя человеком», изменяет мечте, что когда-то озарила его жизнь светом высокого смысла. Подобно «чётким московским девам», столь презираемым Рощапкиным, он находит нечто аналогичное «книге местного краеведа» и резко меняет специализацию, превращаясь из бескорыстного филолога-диалектолога в щедро окормляемого властью историка «колхозного строительства в Арктике». Такое научное оборотничество, перебегание из одного интеллектуального стана в другой, если вдуматься, не было случайным, а мотивировалось всей предыдущей жизнью Возмищева, способного на предательство даже по отношению к близким людям. Возмищев, кстати, сам прекрасно осознаёт свою неспособность выдержать строгий экзамен на нравственную прочность, о чём, в частности, свидетельствуют его размышления в тот момент, когда он узнал и об измене жены, и о смерти отца: «Странно, но смерть отца меня нисколько не ошеломила. Со стеклянной ясностью я вдруг понял, что для меня отец умер очень давно, наверное, с тех пор, после тех лет, как он сидел у моей постели в чулане, где я лежал с повреждённой спиной и мне нельзя было шевелиться. Тогда он был мне отец и мать. А потом я ушёл, сбежал от него. Убегая, ты предаёшь».
Волшебной «книгой местного краеведа», содержащей, условно говоря, пароль к сейфу с кандидатской диссертацией, для Возмищева стал «заветный пакетик из забытой людьми и богом деревни Походск» (село в Нижнеколымском районе Якутии, основанное в 1644 году), высланный «добрейшим стариной» Гавриловым – «председателем Походского сельсовета». «В пакетике том, – поясняет Возмищев, – были ученические тетради, коряво исписанные химическим карандашом. А карандаш тот держала рука самого Гаврилова, первого председателя Походского колхоза. И были там бесценные протоколы заседаний, в коих считалось число собак, тонны пойманной рыбы и доклады о поддержке Советской власти и международном положении и о том, как „раскулачивали“ Гаврю Шкулёва» (документ об этом раскулачивании, превосходящий по накалу абсурдности любую пьесу Ионеско, в романе приводится).
Имея в распоряжении драгоценный «заветный пакетик», Возмищев с лёгкостью преодолевает все ваковские препоны и становится своим в среде «номенклатурных» историков, создающих в рамках партийно-государственного заказа советские Четьи-Минеи, состоящие из книг житий коммунистических святых. Однако никакого подлинного удовлетворения, которое, как правило, даёт занятие любимым делом, карьерные успехи Возмищеву не принесли. Отчёт о них представляет собой вариацию стародавней формулы «Всё суета сует и ловля ветра»: «Защита у меня прошла, точно её и не было. Получилось так, что мне пришлось использовать ряд фактов из архива МВД. Поэтому защита была закрытой. Ка Эс (тот самый „бывший“ граф, что руководил работой Возмищева по изучению лексики сибирских первопоселенцев. – Примеч. авт.) на неё не пришёл. Оппоненты были незнакомые мне люди, члены совета также. Поэтому обязательный банкет прошёл как скучная выпивка малознакомых людей. И как тогда на рыбалке Мельпомена (он, кстати, прислал мне деньги), ещё с утра мне врезалась в голову фраза и крутилась она до одиннадцати ночи, когда я усадил в такси последнего из гостей и пошёл корректировать счёт за банкет. Корректировать было нечего – половина выпивки осталась на столе, и вообще ничего дополнительного никто не потребовал. Поэтому я распрощался с официантами и поехал домой. А мысль была такая: „И это всё? А дальше что? И это всё? А дальше что?“».
Связь между образами Возмищева и Рощапкина, как мы убедились, схожа формально, но содержательно противоположна. Создавая такого персонажа, как Возмищев, Куваев берёт старое, «изношенное» тело Рощапкина и вливает в него кровь нового художественного замысла. Этот же приём Куваев использует и при сотворении других героев «Правил бегства». Например, Саяпин является улучшенной версией Колумбыча из повести «Азовский вариант». Объединяет их как сходная способность выживать в самых трудных ситуациях «североосвоительной» жизни, налаживать быт и работу в экстремальных условиях заполярного существования, так и движение по одному и тому же биографическому маршруту: оба они, выйдя на пенсию, покидают Север и обосновываются в маленьком южном городке на берегу тёплого моря; обоих просят вернуться на прежнее место работы («У нас щербинка на месте выпавшего Колумбыча. Ты его должен предоставить на место. Езжай к нему, ликвидируй недвижимую собственность и тащи его сюда», – приказывает Адьке начальник топографического отряда, в котором ранее числился Колумбыч; Саяпин же рассказывает Рулёву, что получил письмо от старого приятеля из сельхозуправления: «хватит, пишет, тебе старый бобр, на пляжах песок уминать. На землях, на пастбищах, что здоровьем своим клал на карту, совхоз делаем. Прилетай. Кадров нету. А есть – так ненастоящие»); и тот и другой, не особо раздумывая, бросают беззаботное пенсионное существование в комфортных условиях и приезжают туда, куда их позвали, точнее, туда, куда позвал их долг, который они, разумеется, понимают по-своему. Перечисленные совпадения не отменяют принципиального личностного несходства Колумбыча и Саяпина. Первый своей искренней верностью добровольно взятому на себя долгу служения людям напоминает Семёна Калиткина из куваевского рассказа «Телесная периферия»; второй своей этической пустотой ближе к Гурину из «Территории».