Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через некоторое время он открыл глаза. Что-то тяжелое давило его, он попытался освободиться, но безуспешно; в воздухе чувствовался едкий запах кордита, медный запах обгорелых камней, знакомый запах горящих машин: резины, кожи и паленой краски. Потом он увидел китель и повязку и понял, что это, должно быть, лейтенант Гарденбург. Лейтенант тихо повторял: «Доставьте меня к врачу». Но только голос, нашивки и повязка говорили о том, что это лейтенант Гарденбург, потому что вместо лица у него была лишь красно-белая бесформенная масса, а спокойный голос раздавался откуда-то из глубины, сквозь красные пузыри и белые волокна; это было все, что осталось от лица лейтенанта Гарденбурга. Как сквозь сон, Христиан старался вспомнить, где он видел что-то похожее, но ему было трудно думать, потому что он снова начал впадать в беспамятство. Но он все-таки вспомнил – это было похоже на гранат, грубо и неаккуратно разрезанный, испещренный белыми жилками, с красным соком, вытекающим из блестящих, спелых шариков на ослепительно белую тарелку. Он вдруг почувствовал сильную боль и долго не мог ни о чем больше думать.
– Они уверяют, – говорил голос из-под бинтов, – что за два года могут сделать мне лицо. Я не строю иллюзий и знаю, что не буду выглядеть как киноактер, но уверен, что лицо будет сносное.
Христиану приходилось видеть такие сносные лица, заштопанные хирургами на изуродованных черепах людей, доставленных к ним на стол. Поэтому он не разделял уверенности Гарденбурга, но все же поспешил ответить:
– Конечно, господин лейтенант.
– Уже почти точно можно сказать, – продолжал голос, – что через месяц я буду видеть правым глазом; одно это – уже победа, даже если большего сделать не удастся.
– Конечно, – согласился Христиан. Разговор шел в затемненной комнате виллы, расположенной на прекрасном, залитом зимним солнцем острове Капри в Неаполитанском заливе. Христиан сидел между койками, вытянув перед собой забинтованную, негнущуюся ногу, едва касаясь ею мраморного пола и прислонив костыли к стене.
Другую койку занимал обгоревший танкист. Он был в очень тяжелом состоянии и лежал неподвижно, весь забинтованный, наполняя прохладную комнату с высоким потолком запахом гниющего живого тела, который был хуже трупного запаха. Впрочем, Гарденбург не чувствовал зловония, потому что ему нечем было чувствовать. Расчетливая сестра, воспользовавшись этим счастливым случаем, поместила их рядом: в госпитале, бывшем некогда летней резиденцией преуспевающего лионского фабриканта шелковых изделий, с каждым днем становилось все теснее от непрерывно поступавших с африканского фронта интересных в хирургическом отношении объектов.
Христиан лежал в более крупном госпитале для солдат внизу, под горой. Неделю назад ему дали костыли, и теперь он чувствовал себя свободным человеком.
– Очень хорошо с твоей стороны, Дистль, – сказал Гарденбург, – что ты пришел навестить меня. Стоит заболеть, как люди начинают относиться к тебе как к восьмилетнему мальчишке или как к слабоумному.
– Я очень хотел видеть вас, – сказал Христиан, – и лично поблагодарить за все, что вы для меня сделали. Поэтому, когда я услышал, что вы тоже на острове, я…
– Глупости! – Удивительно, что голос Гарденбурга звучал все так же отрывисто, резко, сердито, хотя вся прикрывавшая его внешняя оболочка теперь отсутствовала. – Благодарить меня не за что, я спас тебя отнюдь не из любви, уверяю тебя.
– Так точно.
– На мотоцикле было два места, и можно было спасти только две жизни, которые когда-нибудь в другом месте могут оказаться полезными. Если бы нашелся другой, кого я счел бы более ценным для будущих боев, я оставил бы тебя там.
– Понимаю, – сказал Христиан, глядя на гладкие, белые, аккуратно наложенные вокруг головы бинты, совсем не похожие на те, пропитанные кровью, которые он видел последний раз на холме за Эс-Саллумом, когда вдали замирал гул английских самолетов.
Вошла сестра; это была женщина лет сорока с полным, добрым, материнским лицом.
– Достаточно, – сказала она. Тон у нее был совсем не материнский, а скучающий и деловой. – На сегодня визит окончен.
Она встала у двери в ожидании, пока уйдет Христиан. Он медленно поднялся, взял костыли и пошел, гулко стуча по мраморному полу.
– Я, по крайней мере, буду ходить на своих двух ногах, – произнес Гарденбург.
– Да, господин лейтенант, – сказал Христиан. – Я опять приду навестить вас, если разрешите.
– Если хочешь – пожалуйста, – ответил голос из-под бинтов.
– Сюда, унтер-офицер, – показала сестра.
Христиан неуверенно заковылял к выходу: он совсем недавно научился ходить на костылях. Как приятно было очутиться в коридоре, куда не доносился запах от обгоревшего танкиста.
– Не думаю, что ее очень смутит перемена в моей внешности, – глухо доносился голос Гарденбурга через плотную белоснежную повязку. Он говорил о своей жене. – Я написал ей, что получил ранение в лицо, а она ответила, что гордится мной и что это ничего не изменит.
«Нечего сказать – перемена внешности! У него вообще нет лица», – подумал Христиан, но ничего не сказал. Он сидел между двух коек, вытянув ногу. Костыли стояли на своем обычном месте у стены.
Теперь он навещал Гарденбурга почти ежедневно. Лейтенант часами говорил через белую тьму бинтов, а Христиан слушал, время от времени бросая односложные «да» и «нет». Обгоревший распространял все тот же нестерпимый запах, но после первых неприятных минут Христиан постепенно свыкался, а потом даже вовсе забывал о нем. Изолированный от внешнего мира своей слепотой, Гарденбург спокойно, как бы размышляя вслух, рассказывал часами без перерыва, медленно разматывая нить своей жизни, как будто сейчас, в эти дни вынужденной праздности, он проверял себя, взвешивал свои поступки, анализировал свои прошлые победы и ошибки, строил планы на будущее. Его речи все сильнее зачаровывали Христиана, и он по полдня проводил в этой зловонной комнате, следя, как перед ним постепенно раскрывается жизнь, которая все больше казалась ему связанной с его собственной жизнью. Госпитальная палата стала одновременно лекционным залом и исповедальней. Здесь Христиану становились ясными собственные ошибки, здесь кристаллизовались, выливались в определенную форму и становились понятными его смутные надежды и стремления. Война казалась далеким сном, где-то на других континентах сражались фантастические тени, сквозь шум отдаленной бури доносились приглушенные звуки труб, и только комната, где лежали два забинтованных, смердящих тела, выходящая окнами на солнечную голубую гавань, была реальной, настоящей, значительной.
– Гретхен будет очень нужна мне после войны, – говорил Гарденбург. – Гретхен – это имя моей жены.
– Да, я знаю, – сказал Христиан.
– Откуда ты знаешь? Ах, да! Я же отправлял ей с тобой посылку.
– Так точно.
– А ведь она хорошенькая, Гретхен, не правда ли?