Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сделав контрастные фотографии, я почти сразу же обнаружил, что под оранжевым цветом действительно прячется голубой. Не голубое изображение — просто голубой фон.
В цветной печати столько вариантов цветов, что искать изображение на пустом негативе все равно что гулять в лесу с завязанными глазами. И хотя в конце концов я распечатал каждый негатив отдельно, изощряясь всеми способами, какие только были мне известны, я достиг лишь частичного успеха.
Действительно, я получил тридцать три голубых прямоугольника, увеличенных в пять раз — до четырех дюймов — и распечатанных по четыре штуки на лист, и еще тридцать шесть с зеленоватыми пятнами тут и там.
“Единственное, что можно сказать, — подумал я, промывая их в проточной воде, — так это то, что Джордж не стал бы делать семьдесят два снимка голубого прямоугольника просто так”.
Я высушил несколько снимков и пристально рассмотрел их, и мне действительно показалось, что на некоторых из них я заметил слабые более темные отметины. Ничего толком не разглядишь, но все же что-то есть.
Когда же до меня дошло, что именно сделай Джордж, было уже поздно, и я слишком устал, чтобы начинать все сначала. Я вымыл кюветы и все остальное и пошел спать.
* * *
На следующий день рано утром позвонил Джереми Фолк и спросил, не ездил ли я к бабке. Я сказал, дайте мне время, а он ответил, что оно у меня было и не забыл ли я о своем обещании.
— Ладно, — сказал я, — съезжу. В субботу, после Аскота.
— Что же вы делали? — жалобно вопросил он. — Вы ведь могли в любой день на этой неделе туда съездить. Не забывайте, она на самом деле умирает.
— Я работал, — ответил я. — И печатал.
— Из той коробки? — с подозрением спросил он.
— Угу.
— Не надо, — сказал он, а потом спросил: — И что у вас получилось?
— Голубые снимки.
— Что?
— Голубые — значит голубые. Чистые темно-голубые снимки. Сорок семь “В”.
— Что вы несете? Вы что, пьяны?
— Я проснулся и зеваю, — сказал я. — Слушайте. Джордж Миллес навинтил на объектив синий фильтр и направил его на черно-белый рисунок, затем сфотографировал его через синий фильтр на цветную негативную пленку. Сорок семь “В” — самый сильный синий фильтр, который только можно купить, я готов поспорить, что именно им он и воспользовался.
— Какая-то китайская грамота.
— Это миллесская грамота. Это тарамилльщина. Троюродная сестра тарабарщины.
— Нет, вы точно пьяны!
— Да не дурите. Как только я пойму, как расшифровать эту голубизну, и сделаю это, то в наших руках окажется еще одна увлекательная штучка Миллеса.
— Я серьезно говорю вам — сожгите все это!
— Ни в коем разе.
— Вы думаете, это все игра? Это вовсе не игра!
— Не игра.
— Ради Бога, будьте осторожны.
Я сказал, что буду. Такие вещи легко говорить.
Я отправился в Сомерсет на Уинкантонские скачки, где скакал два раза для Гарольда и три — для других владельцев. День был сухим, с резким ветром, от которого слезились глаза, и слез этих даже размах скачек унять не мог, поскольку хозяева всех лучших лошадей отказались от участия и вместо этого отправились в Ньюбери или Аскот, оставив шанс неумелому большинству. Я пять раз неуклюже проделал дистанцию в целости и сохранности, и в скачке для новичков, после того как все остальные попадали друг через друга на первом же препятствии, вдруг обнаружил, что финиширую в гордом одиночестве.
Маленький худенький тренер моего коня приветствовал нас широченной улыбкой, с полными слез глазами и синим носом.
— Господи, парень, здорово! Господи, чертовски холодно. Поди взвесься. Не стой тут. Господи, как же повезло, что все остальные попадали, правда?
— Вы прямо конфетку вышколили, — сказал я, стаскивая седло. — Прыгает просто здорово.
Улыбка у него расплылась чуть ли не до ушей.
— Господи, парень, если он будет прыгать, как сегодня, он обставит Энтре! Иди внутрь. Иди.
Я ушел, взвесился, переоделся, взвесился, снова скакал, возвращался и взвешивался...
Давным-давно все это было для меня новым, и мое сердце бешено колотилось, когда я шел из раздевалки к парадному кругу, или когда легким галопом выезжал на старт. Но после десяти лет такой жизни мое сердце билось чуть быстрее обычного лишь на скачках вроде Больших национальных и прочих в таком роде, да и то если у моей лошади были достаточные шансы. Былое буйное возбуждение сменилось рутиной.
Дурная погода, долгие поездки, разочарование и травмы поначалу воспринимались как часть работы. Спустя десять лет я стал понимать, что это, собственно, и есть работа. Рекорды, победы — это уже награда. Излишества.
Орудием моего ремесла были любовь к скоростям и к лошадям, и способность сочетать эти два чувства. А также крепкие кости, умение пружинить при падении и способность быстро выздоравливать, когда хорошо упасть не удавалось.
Но ни одно из этих качеств, кроме разве что, может быть, любви к лошадям, ни в коем разе не пригодится мне в работе фотографа.
Я раздраженно шел к машине. День кончался. Я не хотел быть фотографом. Я хотел оставаться жокеем. Я хотел оставаться там, где я есть, в знакомом мне мире, а не вступать в необратимое будущее. Я хотел, чтобы все продолжалось как прежде и не менялось.
* * *
На следующий день рано утром на моем пороге появилась Клэр Берген в сопровождении смуглого молодого человека. Когда он пожимал мне руку, его пальцы чуть ли не искрили. А мне-то казалось, что издатели должны быть дородными и непогрешимыми. Еще одна утраченная иллюзия.
Сама Клэр была в светлой шерстяной шапочке, светлом шарфе, аляске, желтых атласных лыжных штанах и отороченных овчиной сапожках. “Ну, — подумал я, — она половину лошадей перепугает. Нервную половину”.
Я отвез их в Даунс на взятом у Гарольда ради этого “Лендровере”, и мы посмотрели на домики. Затем я провез их по деревне, показал, в каких домах живут тренеры. Потом я отвез их назад в коттедж, чтобы выпить кофе и обдумать планы.
Издатель сказал, что хочет немного побродить по округе, и вышел. Клэр прикончила вторую чашку дымящегося кофе и спросила, как это мы выносим такой ветер, что прямо-таки режет все пополам.
— Да, тут вроде бы всегда ветрено, — согласился я, подумав.
— Все эти