Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шурик с порога, не дав ей и вопроса задать, рассказал о своем неожиданном провале. Она замахала руками, затрещала, обвалила на него ворох обрывчатых слов: скорей, пойдем, надо что-то делать, немедленно позвони маме, пусть бабушка едет сейчас же в приемную комиссию… Какая глупость, какая глупость, почему же ты не пошел сдавать немецкий?..
– Я не готовился по-немецки, – пожал Шурик плечами.
Он обнял ее. Словесный поток иссяк, и она заплакала. И тут Шурик понял, что он потерял гораздо больше, чем университет, он потерял эту Лилю, потерял все… Она уедет через неделю, уедет навсегда, и теперь совершенно не имело никакого значения, поступил он в университет или нет.
– Никуда я не буду звонить, никуда не пойду, – сказал он в ее маленькое ухо.
Ухо было мокрым от размазанных слез. Слезы лились густо, и его лицо тоже стало мокрым. Причина этих слез была огромна и не поддавалась описанию. Вернее, причин было множество, а не сданный Шуриком экзамен был последним камешком в этом камнепаде.
– Не уезжай, Ласочка, – бормотал он, – мы поженимся, ты останешься. Зачем уезжать…
Ему не хватало до восемнадцати лет трех месяцев, ей – полугода.
– Ах, господи, надо было раньше, уже все поздно, – плакала Лиля, вжимаясь ему в грудь, в живот всем своим маленьким телом. Слабо пришитые пуговицы ссыпались с ее белого, сшитого из двух головных платков халатика, он чувствовал все тонкие мышцы ее узкой спины. Она определенно тянула его к дивану, не переставая сыпать бессмысленными словами: надо позвонить Вере Александровне, надо в приемную комиссию, еще не все потеряно…
– Потеряно, все потеряно, Ласочка! – Шурик тискал ее детские руки, котом оцарапанные, с обкусанными ногтями, в цыпках, которые ей каким-то образом удалось сохранить с зимы, и он не умел выговорить, какие чувства вызывают в нем ее руки, и кривые слабые ножки, и оттопыренное ухо, торчащее из жестких стриженых волос. И он лепетал:
– Ты такая… Ты такая необыкновенная, и самое в тебе лучшее – твои ручки, и ножки, и ушки…
Она засмеялась, смахивая слезы:
– Шурик! Это мои самые главные недостатки – кривые ноги и торчащие уши! Я папу своего за них ненавижу, от него досталось, а ты говоришь – самое лучшее.
Шурик, не слыша ее, гладил ее ноги, в горсть забирал обе маленькие ступни, прижимал к груди:
– Я буду скучать по отдельности по ручкам твоим, по ножкам, по ушкам.
Лиля поджала под себя ноги, повернулась, упершись лицом в Шурикову грудь, а он теперь держал ладони на ее шее и чувствовал биение жилок справа и слева, и биение это было быстрым-быстрым, переливчатым, как мелкий ручей.
– Не уезжай, Лилечка, не уезжай…
Но ничего нельзя было изменить – билеты в новую жизнь были в кармане. А Шурик – пусть он останется навсегда ее первым мужчиной! Да, да, сейчас, немедленно!
Решимость вымела остатки страха:
– Шурик! Давай, ну… Я прошу тебя, не бойся. Я хочу, чтобы ты… Сделай это!
Лицо у Лили было серьезное как никогда. И Шурик рванулся.
Но врата были новенькие, накрепко закрытые, такие же плотные и мускулистые, как все ее тело, и он ломился туда, пока не отпрянул от резкой боли. Через мгновение оба были в крови – и в ужасе. Это была его, а не ее кровь. Оба они имели приблизительное представление о строении столь важных органов человеческого тела и не поняли, что от сильного и неловкого движения лопнула эластичная уздечка, удерживающая Шурикова скакуна. Однако природная Лилина сообразительность не подвела, и через пятнадцать минут страха и отчаяния с помощью льда и полотенца кровотечение остановилось, а еще через некоторое время смеющаяся Лиля старательно обливала синими чернилами для авторучки следы крови на диване, отстирать которые известными способами никак не удавалось.
Шурик был в отчаянии: ему было стыдно, больно, а главное – мучила мысль, что он навсегда лишился драгоценной способности.
Вернувшаяся с работы соседка стучала в дверь и кричала:
– Лиля! Лиля! Ты что, заснула? Ваш чайник сгорел!
Смешно сказать, чайник! Вся жизнь у них сгорала… Про несданный экзамен больше не вспоминали…
Дальнейшие события развивались так стремительно, что Шурик потом лишь с трудом смог восстановить их последовательность.
Елизавета Ивановна, мужественно пережившая на своем веку смерть мужа, любимой падчерицы, гибель сестер, эвакуацию и всякого рода лишения, незначительной неудачи с Шуриковым экзаменом не выдержала. В тот же вечер с тяжелым сердечным приступом ее увезли в больницу. Приступ развился в обширный инфаркт.
Вера, привыкшая за всю свою жизнь к роскоши тонких и сильных эмоций, очень переживала. Все у нее валилось из рук, она ничего не успевала. Она варила матери бульон, стоя над булькающей кастрюлей в ожидании конца мероприятия, а перед уходом в больницу вспоминала, что забыла купить одеколон. Ехала в центр за хорошим одеколоном, а потом опаздывала в больницу к приемному часу и платила большие деньги противнейшей гардеробщице, чтобы ее впустили. И так было каждый день, каждый день…
Елизавета Ивановна лежала под капельницей, была бледна, молчалива и не хотела умирать. Вернее сказать, она понимала, что не имеет права оставить дорогую, но такую беспомощную дочь (она бросала взгляд на мутный бульон, который Вера забыла даже посолить) и Шурика, совершенно сбрендившего из-за этой глупой неудачи, – в этой точке Елизавета Ивановна оценивала ситуацию совершенно неправильно. Она полагала, что мальчик впал в депрессию. Другим образом она не могла объяснить себе того невероятного факта, что он ни разу не посетил ее в больнице.
А Шурик всю неделю занимался сборами, прощаниями и проводами. Последние сутки он провел в «Шереметьево», помогал сдавать какой-то багаж. Потом наступил момент, когда Лиля поднялась по лестнице, куда уже не пускали, и он махнул ей в какой-то просвет на втором этаже, уже за границей, и она улетела, увозя от него свои кривые ножки и оттопыренные ушки.
Вечером, приехав домой, он наконец расслышал то, что не доходило до него всю неделю, – что у бабушки инфаркт и это очень опасно. Шурик ужаснулся своей собственной черствости: как мог он за неделю не выбрать времени, чтобы навестить бабушку? Но был уже вечер, прием в больнице окончен. Ночь он спал как убитый, сказалась бессонница последних дней. В восемь часов утра позвонили из отделения и сообщили, что Елизавета Ивановна умерла. Во сне.
Отъезд Лили так прочно соединился в его памяти со смертью, что даже возле гроба ему приходилось делать некоторое усилие, чтобы отогнать от себя странное смещение: ему все казалось, что хоронят Лилю.
И вот наступает утро после похорон, когда поминки уже справлены, вся посуда вымыта соседками-помощницами, одолженные стулья разнесены по соседским квартирам, и остался чисто вымытый дом, до краев переполненный присутствием человека, которого уже нет.