Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что делать. До Пасхи еще почти целый месяц. До этого дня избегайте показываться. Чтобы не возникало новых сплетен. А я подумаю, куда упрятать Диану. Таксиль колебался, губа у него дрожала, усы над губой тоже:
— Я не хотел бы… чтобы Диану… ну, устранили.
— Какие глупости. Вы говорите с духовным лицом. Диану отвезут откуда в свое время взяли. Мне показалось, что ему не по себе при мысли о потере Дианы. Но страх перед мщением масонов пересиливал. Этот тип не только махинатор, а и капитулянт. Интересно, как бы он отреагировал, скажи я, что да, действительно, имею намерение устранить Диану? Думаю, из-за страха перед масонами он принял бы в конце концов это как данность. Лишь бы только не лично ему поручили провести устранение.
Пасхальный понедельник будет 19 апреля. Наш разговор с Таксилем проходил за месяц до того. Значит, 19 или 20 марта. Сегодня 17 апреля. Что же, складывая понемножку события последнего десятилетия, я довел свою историю до прошлого месяца. Этот дневник должен был послужить мне, а равно и вам, для нахождения причины моей потерянности. Причина все еще не нашлась. Может быть, великая встряска имела место как раз в одну из четырех последних недель?
Я как будто страшусь дальше припоминать…
18 апреля, рассвет
Пока Таксиль изощрялся и гадал, чем ошарашить публику, Диане в голову не приходило, что готовится нечто экстраординарное. Между первой и второй своими фазами она удивленно вслушивалась в наши лихорадочные переговоры и, казалось, вникала в них, только когда имя или название местности освещали слабеньким светом какие-то грани ее сознания.
Она все больше напоминала растение. Единственным проявлением животной природы была все ярче выражаемая чувственность, обращаемая на кого придется — на Таксиля, на Батая, пока он еще был, на Буллана (разумеется!) и — хотя я и берегся, дабы не подать ей никакого повода — даже и на меня.
К нам Диана попала двадцатилетней, ну, двадцатилетней с небольшим, а сейчас ей уже перевалило за тридцать пять. Тем не менее (говаривал Таксиль со все более сальною улыбочкой), созревая, она прибавляла в цене. Похоже, в глазах Таксиля женщина старше тридцати может иметь какую-то привлекательность… Тупая витальность наполняла ее тело силой, как дерево соками, а глаза ее туманились, и в них зыбилась тайна.
Но по части этих вывертов физиологии я неопытен. Господи, зачем я занимаюсь телесной формой этой женщины, притом что ей была отведена роль всего лишь только мизерного орудия?
* * *
Я тут писал, что Диана не понимала, что происходит. Ошибка. В марте (вероятно, из-за того, что ее не посещали ни Таксиль, ни Батай) она вдруг утратила покой. Истерика за истерикой, демон (так она выражалась) искушал ее свирепо, ранил, грыз, перекручивал ей ноги, наносил удары по лицу — и она показывала синяки вокруг глаз. На ладонях у нее прорезались какие-то язвы, походившие на стигматы. Непонятно было, с какой стати силы ада так обрушиваются именно на палладистку, почитательницу Люцифера. Она тянула меня за одежду, будто взывая о помощи. Я пошел в комнату Буллана, знавшего в заклинаниях толк. Мы вернулись уже вдвоем. И действительно, как только Буллан вошел, Диана вцепилась в его руки, трясясь. Он завел ей ладони за затылок, спокойной речью утишил ее дрожь, после этого плюнул прямо ей в рот. — Кто же тебе говорит, дочь моя, что тебя испытывает господин твой Люцифер? Не вернее подумать ли, что, попирая и карая тебя за веру палладистскую, изуверствует Враг, превосходнейший твой Враг, сей эон, именуемый Иисусом Христом? Или кто-либо из его так называемых святых? Растерявшись, Диана отвечала: — Однако, уважаемый аббат, я по той-то причине и палладистка, что не готова признать какую бы то ни было власть злодеятельного Христа, до такой степени, что однажды я отказалась прободать кинжалом просфору, поскольку сочла безумством признавать присутствие духа в том, что для меня только колобок из теста. — И ты ошиблась, дочь моя. Полюбуйся, как поступают христиане, провозглашающие верховность этого своего Христа. Не утверждают же они поэтому, будто дьявола не существует. Более того: христиане страшатся дьяволовых подвохов, вражды, соблазнов. Точно то же и у нас. Веруя в господа нашего Люцифера, полагая, что врагом его является Адонай, выступающий в обличье Христа, мы допускаем его духовное существование и проявление через злодейства. Значит, следует тебе склонить выю и уничижить образ противника тем единственным способом, который допускается для верных люцифериан. — И каков этот способ? — Черная месса. Не видать тебе благорасположения Люцифера, нашего повелителя, если не возвеличишь его славной черной мессой, в знамение отречения от христианского бога. Диана, похоже, была согласна. Буллан спросил меня, можно ли сводить ее на сборище сатанистов, дабы она уверилась, что сатанизм, люциферианство и палладизм имеют единые цели и единое очистительное назначение. Мне не больно-то хотелось отпускать Диану из дому, но ей явно было полезно хоть немного проветриться.
* * *
Я застал Буллана в доверительной беседе с Дианой. Он ей тихо говорил: — Ну как, тебе понравилось вчера? Что у них там было вчера? Еще он говорил:
— Хорошо. Сегодня я служу еще одну мессу в Пасси. Замечательная ночь! Двадцать первое марта, весеннее равноденствие! Богатейшими оккультными смыслами славится эта ночь! Ну, если ты соглашаешься прийти, я тебя должен буду отдельно приготовить, духовно приготовить, сейчас же, с глазу на глаз, и под тайной исповеди.
Я понял, что приходится выйти. Буллан оставался с нею более часа. Наконец меня пустили обратно. Буллан сказал, что Диана завтра едет в заброшенную церковь в Пасси, но чтобы я сопровождал ее. — Да, господин аббат, — покивала Диана. Глаза ее непривычно горели, а щеки рдели. — Да, да, прошу вас.
Мне б отказаться, но разжигало любопытство. И не хотелось выглядеть ханжою перед Булланом.
* * *
Пишу, трясусь, рука почти сама идет по бумаге, не помню больше ничего, а только переживаю. Все, что рассказываю, видится мне так явно, будто повторяется здесь и сейчас.
Вечер 21 марта. Вы, капитан, начали дневник 24 марта и в самом начале указываете, что я утратил память утром двадцать второго. Значит, если что-то ужасное произошло, это должно было быть вечером двадцать первого.
Вот я и восстанавливаю. Но трудно. Наверное, у меня жар. Голова горит.
С Дианой из Отея мы едем, наняв фиакр. Возница на меня скоса глянул, точно ему не понравился такой заказчик, даром что одетый в сутану. Но, заслышав, сколько обещается чаевых, тронул без разговоров. Все дальше от центра, все темнее аллеи, и в конце концов попадаем в переулок, обставленный заброшенными хижинами. Вдали показывается тупик, замкнутый осыпавшимся фасадом древней часовни.
Сходим. Кучер, похоже, торопится уехать до такой степени, что, пока я шарю по карманам в поисках одного-двух франков, он выкрикивает: — Не беспокойтесь, господин аббат, мне довольно и этого! — Холодно и страшно, — говорит Диана, прижимаясь ко мне.
Я от нее отстраняюсь. Но при прикосновении, не видя ее, только дотрагиваясь до ее локтей под верхней робой, я отмечаю, что она одета странновато: мантилья с капюшоном окутывает ее от макушки до пят, в темноте она неотличима от монаха из тех, которые прошмыгивают в подземельях строгих монастырей на страницах готических романов, что были модны в начале нашего столетия. Я этой, кажется, накидки не видел у нее никогда. Хотя, разумеется, мне не приходило в голову шарить у нее в сундуке, который она привезла с собою от Дю Морье из психиатрической лечебницы.