Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они написали его за несколько минут до того, как начать копать. И чего же они просили? Нет, не спасения собственных жизней. Они понимали, что все кончено. Они просили потомков прочитать этот архив и помнить его. Они написали это письмо вам, мне, всем остальным людям. Эти еврейские мальчишки обратились в августе 1942-го ко всем нам… они попросили нас сохранить этот архив и прочитать его в будущем мирном мире. И вот он, вечный вопрос: прислушались ли мы к этим словам из прошлого?
Меган казалось, что все самое важное в Варшаве оказывается закопанным в землю – списки Ирены, архивы Рингельблюма, само гетто.
– Но когда я смотрю на вас, девушки из Канзаса, – продолжал Леоцяк, – мне кажется, что это наследие нашло своих адресатов.
Они прошли еще один квартал и оказались у фрагмента стены с колючей проволокой наверху. Неподалеку стояло одетое в бронзу дерево с с голыми ветвями и множеством табличек на металлической оболочке ствола.
– Это все, что осталось от печально известной тюрьмы Павяк. Построенная в 1835 году, она была тюрьмой для польских патриотов, боровшихся против царской России, таких же партизан, каким был прапрадедушка Ирены. Во время немецкой оккупации Павяк стал одной из самых страшных тюрем в Польше. Во время отступления фашисты взорвали здесь все. Уцелел только фрагмент ворот да это дерево. Я помню его с детства, тогда это был еще живой вяз, на нем росли листья… он был, пожалуй, единственным живым напоминанием о тех временах. Потом он умер, и его заковали в бронзу. На табличках написаны имена погибших в этой тюрьме людей.
Он сделал небольшую паузу, прикидывая, насколько утомила девушек эта долгая прогулка под жарким солнцем, а потом спросил:
– Вы же хотите узнать, как Ирене удалось выбраться из Павяка?
Воздух вдруг будто наэлектризовался. Лиз вздрогнула. Девочки, не сговариваясь, сделали шаг вперед.
Табличка на входе в «Мавзолей-музей Павяка» гласила, что экспозиция производит тяжелое впечатление и дети до 14 лет сюда не допускаются. Профессор Леоцяк попросил девочек подождать во дворе, а сам спустился по зловещей железобетонной рампе, ведущей к подземному входу в музей. Девушки присели на скамейку. Лиз показала на торчащую из трещин в асфальте зеленую траву:
– Не перестаю удивляться, когда смотрю, как траве удается пробиваться даже через бетон.
В этот момент вернулся профессор Леоцяк в сопровождении черноволосой женщины в темном платье. На солнце сверкнула серебряная цепочка ее очков. Леоцяк представил ее:
– Это Мария Вержбицка, экскурсовод по Павяку. Она ответит на все ваши вопросы. Я же сейчас с вами попрощаюсь, а завтра мы встретимся и пойдем на Умшлагплатц. Я знаю, что день получился очень длинный и прошу у вас прощения, но вы приехали ненадолго, а мне так много нужно вам рассказать.
Они спустились за Марией вниз по рампе и погрузились в скованную каменными стенами холодного, сырого и полутемного музейного фойе тишину… Длинным, похожим на тоннель коридором они прошли в тюремную камеру.
– В такой камере Ирена провела три месяца. Изначально камеры были рассчитаны на двоих, но немцы размещали в них по восемь-десять человек.
Мария показала на глазок в двери:
– Немцы называли это отверстие «жидовской дыркой». Эсэсовские охранники нередко развлекались, вставляя ствол пистолета в этот глазок и наугад стреляя в переполненную камеру.
Мария провела их в большую комнату с витринами, в которых были выставлены орудия пыток. Встав спиной к свету и превратившись в четко очерченный силуэт, Мария достала конверт и вынула из него несколько машинописных листов.
– Ирена не любит говорить о Павяке – это слишком больно… Но она надиктовала свои воспоминания, и профессор Леоцяк попросил меня прочитать их вам именно здесь. Присядьте на скамейки. На эти самые скамейки сажали заключенных, всех лицом в одну сторону. Немцы подходили к ним со спины и требовали выдать товарищей. В случае отказа они стреляли в затылок… Вот что написала вам Ирена:
«Дорогие мои, любимые девочки,
Мне очень трудно говорить о Павяке, и по этой причине я решила рассказать о том, что там произошло, в письме. Во время войны для варшавян не было слов страшнее, чем «Павяк» и «Шуха, 25», где находилась штаб-квартира гестапо. Оттуда не возвращались… Я выжила чудом».
Мария прочитала рассказ Ирены об аресте в день ее именин, 20 октября 1943 года, о Басе и прачечной, о застреленном в тюремном дворе мальчике, об избиениях и унижениях. Но это было больше, чем письмо. Слушая рассказ Ирены на арестантской скамейке в полутемном подвале Павяка, того самого здания, где творились все эти ужасы, Лиз чувствовала, что каждое написанное Иреной слово отчаянно жаждет быть услышанным. Какой бы страшной ни была эта история, Лиз просто должна была дослушать ее до конца.
Мария продолжала читать:
«Вместе со мной в тот день должны были расстрелять еще 10 или 15 женщин. Надзиратели запихнули нас в грузовик. Но вспоминается мне и неожиданное проявление доброты. Польский охранник помог мне забраться в фургон и сказал:
– Осторожнее. Не ударьтесь головой. Я буду за вас молиться.
Казни часто проводились на Шуха, 25, и поэтому я не сомневалась, что меня этим утром расстреляют. Смерть будет избавлением… ее я боялась меньше, чем пыток. Я не назвала никаких имен, ничего не сказала ни о нашей организации, ни о списках с именами детей. Ведь если б им удалось меня сломать, в опасности оказался бы весь Детский отдел Жеготы.
Фургон остановился у дома 25 по улице Яна Шуха. Нас затолкали в комнату с двумя дверями: одна справа, другая слева. Немцы начали перекличку… Отозвавшуюся женщину уводили в левую дверь. Затем раздавался пистолетный выстрел… Кто-то плакал. Одна женщина потеряла сознание. Я услышала свое имя, шагнула вперед, но меня повели в правую дверь. «О Боже, – подумала я, – нет, не надо больше пыток!..»
Унтерштурмфюрер СС[119] втолкнул меня в комнату, и я упала на колени, потому что ноги у меня распухли так, что мне казалось, на них вот-вот начнет лопаться кожа…
Офицер отпустил часового. Сердце у меня ушло в пятки. Ни одного мгновения боли я уже перенести не смогу. Он поднял меня с пола и повел через комнату. Он открыл ключом другую дверь, которая вела в переулок. Я помню, как почувствовала холод этого январского утра. Я не видела солнца уже сто дней, и когда оно вышло из-за тучи, я ослепла и споткнулась. Унтерштурмфюрер подхватил меня под руку и повел через Уяздовскую аллею, а потом мимо Уяздовского парка, где мы с мамой однажды устроили пикник около пруда. Он подталкивал меня вперед, а ноги у меня еле двигались. Я ничего не понимала. Мы повернули за угол на тихую Вейскую улицу, где он ослабил свою хватку, и я чуть не упала, когда он отпустил мою руку. А потом он сказал по-польски: