Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если верить Вассерману, сотни еврейских семей кормились таким образом за счет сбора лепека. Нищенский заработок, но лучше, чем ничего. Оказывается, и брат его Мендель, прежде чем отправиться в Россию и сгинуть там, тоже добывал этим свой кусок хлеба, дежурил там с прочими несчастными, день и ночь бродил вдоль трубопровода возле Тустановичей или Сходнице и молил Господа, чтобы какая-нибудь труба треснула уже наконец как следует.
— Хранил я в сердце своем все эти дела с лепеком, — объявляет нам Вассерман, — долгие годы хранил, начиная с тех самых времен, когда Мендель сообщал нам домой в почтительных и скорбных письмах про все беды и злоключения, выпавшие на его долю, и что говорить, исходил от этих нежных сыновних посланий запах голода, как из пустого брюха, но теперь вижу я, что пришел для меня действительно час вернуться туда.
И уже увлекает Найгеля за собой в чащу леса возле Борислава, спускается с ним в шахту лепека, вырытую под целой связкой огромных труб, протянувшихся от нефтяных промыслов в сторону Львова.
— Вот уж тридцать лет как стоит эта шахта заброшенная, покинутая и никем не посещаемая, — прилежно плетет Вассерман свое мудреное повествование. — Все эти годы никому не требовался лепек, но пришла война, и нефть так ужасно вздорожала, что собралась одна компания хороших людей и решила идти туда и начинать работать. А компания эта необычная, в своем роде особая, герр Найгель, компания лепачей, от всех прочих людей отошедшая и отделившаяся, евреи, и поляки, и один русский, и один армянин, и еще несколько всяких, а главный у них — назовем его Отто — Отто Бриг, и сестра его, по имени Паула, и она ведет у них все хозяйство, следит за порядком, соблюдает обычаи и готовит им пищу, а так, вообще-то, они почти и не показываются на поверхности земли, опасаясь злобных громадных карпатских медведей, с которыми один только Фрид умеет поладить… Да, герр Найгель, в полнейшей, что называется, изоляции они там находятся, и только раз в неделю едет Отто Бриг в соседний город сдать урожай, плоды их усилий, то есть весь лепек, который собрали, и на вырученные деньги покупает немного хлеба и прочего пропитания для своих голодных товарищей, но с вашего разрешения, герр Найгель, уже вижу я, что буду нуждаться в дополнительных фактах относительно сего места, и его обитателей, и всяких интересных данных про эти шахты, потому что в Варшаве — там у меня, можно сказать, все было под рукой: и книгохранилища, и горы всевозможных ученых трудов, и библиография на разных языках, а тут, в нашем лагере… Тут только ты мне в помощь. Так что если выпадет вашей милости какой случай, подвернется вдруг какая поездка в Борислав, то придется тебе, уж не сочти за труд, позаботиться и покрутиться там, чтобы прощупать атмосферу…
Понятно, что Найгель откликается на это предложение надменной усмешкой.
— Да ты вообще соображаешь, что говоришь, Вассерман? Я тут руковожу ответственнейшим объектом — лагерем уничтожения! В такое время! Коммунисты, да будет тебе известно, наступают на востоке, мы потеряли Сталинград, а ты просишь меня все бросить и нестись выуживать для твоих потребностей какие-то чепуховые сведенья в Бориславе!
Мне тоже кажется, что Вассерман перегнул палку. Но он как раз выглядит абсолютно спокойным и уверенным в себе.
— Ну что, Шлеймеле? На многое я не рассчитывал, но решил капельку прощупать корень души этого Найгеля. И прекрасно почувствовал по всему, что он весьма и весьма увлечен моим рассказом, так и тянется узнать продолжение, и ведь неспроста это — заметил я даже, что и малые факты весьма не безразличны ему, и не такой это человек, чтобы позволить повествованию плутать в море фантазии без руля и без ветрил, а особенно без прочного стального якоря под палубой. Ай, сколь же сильно отличался он от моего несчастного Залмансона, который тоже весьма привержен был фактам, но как раз из-за презрения к ним и вечного надругательства над ними. Непременно хотелось ему представить любой факт во всем его позоре и сраме и достигнуть таким приемом границы абсурда! Чтобы мог затем посмеяться над всем белым светом и потешить свою вздорную душу, прибавить себе еще уверенности, что нет божества, кроме смеха, и нет святыни, кроме заблуждения и путаницы, ай, криводушие гордыни и плутовства!.. Но зачем я стал говорить о Залмансоне? Не о нем тут речь. А!.. Главное, даже западню подстроил я Найгелю, велел «прощупать атмосферу», как привычно это было сказать в моей компании, когда выходили мы на поиски невинных своих авантюр, и ведь знал я, что Найгель поймается в эту ловушку, шагнет легкомысленно, сам того не заметив, окажется в волчьей яме. Попадется на мою удочку!
Тут Найгель пробуждается наконец от мрачных дум о положении на фронтах и догадывается задать самый главный вопрос:
— Да, скажи мне, пожалуйста, с кем они будут воевать на этот раз? С медведями? С муравьями? С нефтяными компаниями?
Но Вассерман уклоняется от прямого ответа:
— Да кто же предскажет такое? Ведь рассказ еще почти и не начинался…
Нет, немец требует более конкретных сведений:
— Мы ведь не собираемся писать что-нибудь такое против Великого Рейха и доблестных солдат нашего возлюбленного фюрера Адольфа Гитлера — это нам ясно, да, Вассерман? Абсолютно не собираемся!
Писатель:
— Мы напишем все, что нам захочется написать, герр Найгель! Только подлинные факты и правду жизни! Тут залог нашего успеха и весь смысл нашего предприятия. Ведь главное в нашей ситуации, про которую ты сам изволил говорить, что великое диво и чудный случай она для нас обоих! И не можем мы изменить своему святому долгу, который столь невиданным образом выпал на нашу долю! Дар, которому нет подобного, — привилегия быть тут, именно тут! — абсолютно свободными. Я, и ты тоже! Сыны пламени вознесутся ввысь! — восклицает Вассерман напыщенно, но тут же вздыхает и принимается в раздумье покачивать головой из стороны в сторону. — О, герр Найгель, не ведаю я, в какой переделке и в какой кампании произрастил ты себе эту медаль, украшающую ныне твою рубаху…
Найгель (с законным возмущением):
— Я получил этот орден за участие в битве южнее озера Ильмень в составе первого полка дивизии «Мертвая голова» обергруппенфюрера СС Теодора Эйке!
— Ну, если ты говоришь… О чем это я? А, да… Сдается мне, что и там, на поле сражения, не понадобилось тебе половины той смелости, которая потребуется теперь, когда ожидаю я от тебя поддержки и помощи, — ведь призваны мы вдохнуть жизнь в нашу новую сказку! Неужто смалодушничаешь, испугаешься и отступишь? Неужто захочешь, чтобы изложил я перед тобой историю вялую, скучную, убогую и печалящую душу, задыхающуюся в навозной куче обыденности, в грязи и кромешной тьме ничтожной человеческой жизни со всеми ее мучениями и страхами? (Мне): Ай, Шлеймеле, не знаю, откуда взялись у меня такие героические речи, такая немыслимая отвага… И ведь Залмансону, который был сущий грабитель — самые лучшие и прекрасные мои фразы, самые возвышенные выражения, даже почти без того, чтобы посоветоваться со мной, злодейски губил на корню, кромсал, и резал, и перечеркивал, и выбрасывал, как ему вздумается, словно никчемный какой-нибудь пустяк, — никогда не посмел я перечить ему или сказать грубое слово. Куда там! — как твоя овечка сидел перед ним, опускал голову долу да еще улыбался — молча ненавидел его в смирении своем. А тут, перед этим — такая прыть, такая риторика!..