Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(i) Мое имя: Ицхок Зингер. Моего отца звали рабби Пинхес-Менахем. (2) Родился в местечке Леончин на берегу Вислы, где мой отец был раввином. Родился в 1904 г. (3) Мою мать звали Бат-Шева, она была дочерью раввина Билгорая, недалеко от Люблина. (4) Религиозное образование: короткое время учился в варшавской раввинской семинарии Тахкемони. (5) В трехлетием возрасте переехал в Варшаву.
С этого момента биографии И. Башевиса (псевдоним Ицхока Зингера), полноправного члена польско-еврейской литературной элиты, и И. Башевиса Зингера, волшебника с Западной 86-й улицы, расходятся настолько, что было бы слишком сложно как-то их сопоставить.
Поэтому начнем с идишского писателя. Его жизнь обошли серьезные невзгоды с тех пор, как он узнал все необходимое об искусстве в суде своего отца и на кухне своей матери на Крохмальной улице, а также то, что вдохновило его стать хроникером польского еврейства — увиденные собственными глазами картины быта безгрешного местечка Билгорай, в котором он прожил с тринадцати до девятнадцати лет. Третий из четырех детей, населявших варшавскую квартиру, юный Исаак был просто обречен стать писателем.
Я был еще маленьким мальчиком, так что мне позволялось выглядеть как женщине. Я наблюдал в этой комнате [где вершился суд] все возможные виды махинаций, и голова моя была полна мыслей и фантазий. Мне пришло в голову, что, возможно, жених и невеста вообще были не люди, а демоны... Может быть, молодой человек — колдун с Мадагаскара и он наложил на нее чары? В книжках, которые я читал, я встречал несколько таких историй. Я уже тогда чувствовал, что мир полон чудес5.
Он, несомненно, был обречен стать таким писателем, который превращает фантазию в реальность, раскрывая метафизику человеческой любви и страсти. Когда его разум пресыщался чудесными событиями, происходящими в квартире, юный Исаак всегда мог прийти в себя на балконе, где наблюдал общий план всего сущего, на что не отваживался никто, кроме него6.
Все, что он читал, укрепляло его убеждения: рассказы на идише, Талмуд (особенно рассказ о мужчине и блуднице), каббала, даже «Преступление и наказание» Достоевского. В дарвиновской борьбе за выживание, раздирающей общинный хедер, в который его отправили, мечтательный Исаак в итоге победил «Сильных», рассказывая им истории из «литературы». К счастью, формальное образование в хедере почти не отнимало у него времени, зато он получил весьма глубокое неформальное образование дома. «Хотя я за свою жизнь прочитал множество философских трудов, — рассказывает он нам в авторском замечании, — ни в одном из них я не нашел более убедительных аргументов, чем те, что приводились у нас на кухне. Дома я также впервые услышал о некоторых странностях человеческой психики»7. Но Исаак часто остается в мучительном одиночестве, столкнувшись с вопросами о Боге, творении, рае и аде, поскольку его старший брат Исраэль-Йегошуа занят рисованием реалистических пейзажей и чтением Коперника, Ньютона и Дарвина.
Дом, в который ты возвращаешься, — пример одиночества и непримиримых противоречий. Отец сидит весь день у себя в комнате; он терпеть не может, когда его отвлекают от изучения Торы. Мать находится там, где ей и пристало быть — на кухне, потому что «в те годы считалось вполне нормальным, что женщина рожает и воспитывает детей, готовит, ведет хозяйство да еще зарабатывает на жизнь» (Y141, Е 44, R 43). Если спорщики врывались к ней на кухню или в соседней комнате происходило что-то из ряда вон выходящее, ее парик растрепывался и неизбежно начинался конфликт между ее «холодной логикой» и непреклонной верой отца («Почему гуси кричали?»). А как могло быть иначе, если сама Крохмальная улица была образцом контрастов: еврейские проститутки с золотыми сердцами («Свадьба»), образованные издатели, которые занимаются контрабандой («Друг моего отца»), дельцы, до такой степени порочные, что им ничего не стоит подделать подпись раввина («Они подделали вексель моего отца»), вульгарность и изысканность в одном и том же человеке («Подарок на Пурим»). Есть еще несколько скрытых праведников, таких, как реб Хаим Горшковер, который больше всего на свете любит читать псалмы и вспоминать о Горшкове, реб Ошер-молочник, «вся жизнь которого была сплошным “да”», и безымянная прачка-полька, которая не могла умереть, не вернув Зингерам выстиранное белье.
С Крохмальной улицы, которая была самой лучшей школой для подающего надежды писателя, мать увозит тринадцатилетнего Зингера в райский уголок Польши. Оставив суровую и голодную Варшаву, оккупированную немцами, и переселившись в дом предков, находившийся в австрийской зоне, Зингер непреднамеренно отклонился от траектории других идишских писателей. Никто из них не возвращался в штетл иначе чем со статистической или этнографической целью. Но Билгорай был родным домом его дядьев, теток и хорошеньких кузин, заповедником исчезающего еврейства и старой, неискаженной польско-идишской речи. «В этом мире, мире старого еврейства, я отыскал истинные духовные сокровища, — ностальгически писал Зингер, — и получил редкую возможность увидеть прошлое моего народа в реальном обличье. Время как будто отступило вспять. Я жил в иудейской истории» (Е 290, R 263). Своим идиш- ским читателям он поясняет: «Все во мне говорило: это обязательно нужно будет когда-нибудь описать» (Y 340).
Кроме того, Билгорай стал местом, где Зингер обзавелся новыми друзьями и вкусил от древа светского знания. Еще в Варшаве мальчик-сирота Борух-Довид обучил его тайнам каббалы и премудростям жизни («Реб Йекл Сафир»). Здесь, в местечке, молодые люди открыто читают запрещенные книги, пишут и говорят на иврите. Сын раввина, Исаак может читать такие книги только на чердаке, и именно там он подпадает под чары Спинозы.
Поскольку книга «Папин домашний суд» была для Зингера первым «экспериментом по соединению воспоминаний и вымысла» и она написана от лица второго его литературного двойника, Ицхока Варшавского, официального стенографа, изредка также выступавшего в роли литературного критика в газете «Джуиш дейли форвард» (третьим его двойником был бульварный журналист Д. Сегаль), в ней раскрываются сильные и слабые стороны его литературного таланта. Там, где сюжет слишком слаб, чтобы заполнить очередной еженедельный выпуск,
Варшавский полагается на выдумку, на таинственный стук в дверь, на череду риторических вопросов, на неестественные случайности, на вставной эпизод с балконом, где философствует развитой не по годам рассказчик. Но этот эксперимент одновременно дает возможность ввести множество голосов и перспектив, которые и составляют общую речь: во-первых, это сами спорщики, которые не соглашаются друг с другом ни по одному вопросу; во-вторых, это Пинхес-Менахем и Батшева Зингеры, которые ссорятся друг с другом по ходу повествования. Наконец, это сам рассказчик, который находится одновременно внутри и снаружи своей истории. Варшавский пишет небрежно, перескакивая от своей житейской перспективы к