Шрифт:
Интервал:
Закладка:
4) Чисто уголовные преступления: грабеж и истязания «кротких людей Ростовской земли». Многие историки подозревали, что садизм Феодора сильно преувеличен, дабы оправдать беспримерную жестокость казни, совершенной над ним самим. Действительно, предание, как и церковное следствие, могло в значительной степени исказить картину насилий владимирского епископа над его паствой. Скажем, Никоновская летопись значительно расширяет перечень казней, о которых говорится в Лаврентьевской летописи, причем делает это, явно используя палаческий арсенал эпохи Ивана Грозного: тут и рассечение неугодных «на полы», и варение их заживо в котлах. Однако обвинение такого рода вряд ли могло возникнуть на пустом месте. Одна из причин «несытства» Феодора к чужому «имению», возможно, состояла в необходимости срочно собрать казну для взятки патриарху. Неудивительно, что в тот момент, когда на кон была поставлена его судьба, Феодор не особенно стеснялся в средствах и в спешке добывал сокровища откровенным разбоем. Впрочем, если верить Лаврентьевской летописи, алчное стремление к наживе пробудилось в нем не вдруг: грабежи и мучительства были неотъемлемой чертой управления Ростовской епископии во все дни «держанья его». Но тут надо с сожалением заметить, что в этом отношении Феодор отнюдь не являл собой пример такого уж редкостного злодея. Насилие господина над подданным, сильного над слабым было самым заурядным явлением древнерусской жизни. Достаточно вспомнить, какие бесчинства творили над киевлянами князь Святополк Изяславич, тиуны Всеволода Ольговича Ратша и Тудор, или прочесть рассказ Киево-Печерского патерика о страшных мучениях, которым князь Мстислав Святополчич подверг двух печерских иноков ради того, чтобы выпытать у них местонахождение спрятанного ими клада. Из церковной среды подобных свидетельств, понятно, дошло гораздо меньше, однако есть все основания полагать, что и в ней дела обстояли не многим лучше. Вот лишь один характерный пример. В 1216 г. умер ростовский епископ Пахомий. Летописец проводил его прочувствованным некрологом: «Се бе блаженный епископ избранник Божий и истинный бе пастырь, а не наимник; се бе агня, а не волк, не бе бо хитая от чюжих домов богатства, не сбирая его, ни тим хваляся, но паче обличаша грабителя и мздоимца…» Бросается в глаза, пишет в этой связи Б.А. Романов, что в стремлении поднять покойного иерарха над общим уровнем древнерусский книжник «первым же делом заявил, что то был пастырь на совесть: не лихоимец, не грабитель, не взяточник, а обличитель всех таковых. Литературный прием, за которым стоит сама жизнь, с ее более чем вековым опытом: надо было исключить образы, напрашивавшиеся сами собою, чтобы затем поставить на их место черты, которые иначе могли показаться надуманными, условными, а потому неправдоподобными»588. Таким образом, сами по себе покушения на чужую собственность не так уж сильно отличают Феодора от других светских и церковных владык того времени. Нерядовым явлением их делает лишь чрезвычайно широкий социальный спектр жертв «белого клобучка» – тут не только «простецы», но также и знатные люди – владельцы сел, оружия и коней, и даже священнослужители и монахи. Это наводит на мысль о политической подоплеке Феодоровых злодеяний: возможно, речь должна идти о конфискациях имущества и физическом устранении противников церковной политики князя Андрея. Иначе непонятно, почему Боголюбский долгие годы смотрел сквозь пальцы на «безмилостивые» поступки своего соратника.
Феодора судили по нормам византийского уголовного законодательства и обрекли на лютую казнь, как опасного государственного преступника и нераскаянного еретика. Его ужасная смерть положила конец церковным реформам князя Андрея589 и словно предвосхитила трагический исход жизни самого Боголюбского. Но вместе с тем она не осталась без последствий и для Киева, которому в самом скором времени суждено было познать на себе мстительную ярость владимирского князя. Древнерусские книжники из благочестия постарались тщательно затушевать всякую связь между свирепым разорением «матери городов русских» и казнью «лжаго владыки» и еретика Феодора. Во всех летописных списках сообщение о церковном суде и расправе над владимирским епископом помещено после известия о взятии Киева, несмотря на очевидную нелепость такой последовательности событий. Дальше всех в этом отношении пошел киевский летописец, отодвинувший казнь «белого клобучка» аж на 1172 г. Однако и он вынужден был признать религиозную подоплеку постигшего Киев бедствия, сдержанно заключив: «Си же вся сдеяшася грех ради наших». Владимиросуздальский летописец был не так осторожен в выражениях, поскольку, видимо, не считал для себя нужным выгораживать киевского митрополита. «Се же здеяся за грехы их, паче же за митрополичю неправду», – написал он, хотя последняя, по его разумению, состояла единственно в том, что митрополит Константин «запретил» (заточил) печерского архимандрита Поликарпа, придерживавшегося «правильного» воззрения на посты в церковные праздники. Андрей Боголюбский конечно же видел «митрополичью неправду» совершенно в другом – в воинственном стремлении Константина во что бы то ни стало сохранить контроль над Ростовской епархией.
Андрей первым из русских князей не просто поставил религию на службу государственным интересам (до него это делали многие), а превратил религиозную санкцию если не в единственную, то, во всяком случае, в самую мощную опору своей власти. Не довольствуясь евангельским «нет власти, аще не от Бога», он был готов сказать своим подданным: «Моя власть вручена мне самим Богом, я княжу с Божьего благословения». Он чувствовал себя «царем» в своих владениях, потому что в них царствовали Господь и Его Пречистая Матерь, которых Андрей выбрал своими небесными патронами. Эта черта его правления сближала княжескую власть в Ростово-Суздальской земле с византийской теократией.
Естественно, что, полагая источником своей власти Божественное откровение, Андрей не особенно нуждался в каких-то внешних подтверждениях своего права считаться великим князем – будь то родовое старейшинство или обладание старшим киевским столом. Отсюда то равнодушие к делам русского Юга, которое он демонстрировал на протяжении почти тринадцати лет своего владимирского княжения. За исключением помощи, оказанной им в 1159 г. князю Изяславу Давыдовичу590, летописи не запомнили другого случая вмешательства Андрея в междукняжескую борьбу за Киев. С высоты своего владимирского стола он взирал на нее, как на какую-то мышиную возню, недостойную того, чтобы участвовать в ней. Такая позиция наследника Юрия Долгорукого сильно облегчила жизнь великому князю Ростиславу Мстиславичу, а после его смерти открыла дорогу в Киев Мстиславу Изяславичу.
К тому времени принцип старейшинства фактически изжил себя. Собственно, старшими в княжьем роду после кончины Ростислава были: по линии Мономашичей – «мачешич» Владимир Мстиславич, последний сын Мстислава Великого, сидевший в Треполе; по линии Ольговичей – черниговский князь Святослав Всеволодович. Но их авторитет среди княжеской «братьи» был невысок, собственные силы и средства – невелики, а надежды найти союзников, готовых поддержать их претензии на киевский стол, у того и другого не было никакой. И хотя оба они отнюдь не страдали от отсутствия честолюбия, природное здравомыслие удержало их от того, чтобы заявить о себе как о кандидатах на великое княжение. Такую же скромность проявил и старший сын Ростислава Роман, удовольствовавшийся княжением в Смоленске. Имя волынского князя Мстислава Изяславича, напротив, было у всех на устах, несмотря на то что Киев не мог считаться ему отчиной, так как отец его, великий князь Изяслав Мстиславич, умер, не будучи старшим в роду. Однако он, подобно своему родителю, имел репутацию храбреца, который головой добывает себе место, пользовался поддержкой киевлян и черных клобуков и ранее уже дважды завладевал Киевом, пускай и для того, чтобы уступить его старшему дяде. Было совершенно ясно, что теперь он не уступит великокняжеский стол никому, тем более что Андрей Боголюбский – единственный государь, способный оспорить у него права на Киев, – не испытывал ни малейшей охоты вступать с ним в распрю.