Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Теперь ты его ученик, – подвел итог аббат.
– Да, но надеюсь, так будет не всегда.
– Тебе бы хотелось иметь свой постоялый двор?
– О нет, господин аббат, я бы хотел стать газетчиком.
– Черт подери! – воскликнул он, лукаво улыбаясь.
Я рассказал ему, что милосердная и дальновидная женщина, у которой я проживал в нежном возрасте, поручила престарелой служанке заботиться о моем образовании. А та, бывшая монашка, поднатаскала меня в семи свободных науках тривиума и квадривиума[12], а кроме того, в науках de vegetalibus, de animalibus, de mineralibus, как и в humanae litterae [13], философии и теологии. Она снабдила меня книгами историков, грамматиков, итальянских поэтов, испанских, французских авторов. Однако арифметика, геометрия, музыка, астрономия, грамматика, логика и риторика влекли меня меньше, чем живая история, в частности, я загорался, читая или слыша о подвигах и успехах государей, как стародавних, так и нынешних, о войнах и других чудесных вещах, которые…
– Так-так, – перебил меня аббат, – стало быть, тебе охота стать газетчиком или писакой. Это участь тонких умов. Как это тебе пришло в голову?
– Меня часто посылали с поручениями в Перузу. Там, если повезет, можно было услышать публичное чтение газет и за гроши (как и в Риме) приобрести летучие листки с интереснейшими описаниями недавних европейских событий…
– Дьявол! Впервые встречаю такого парнишку, как ты.
– Благодарю, сударь.
– А не слишком ли ты образован для поваренка? Обычно простолюдины и пера-то в руках держать не умеют, – с гримасой на лице заметил он.
Его замечание задело меня.
– Ты не лишен здравого смысла, – добавил он, смягчившись. – Я тебя понимаю: в твои годы я тоже был зачарован ремеслом писак. Но передо мной стояли другие задачи. Ловко сочинять статейки – большое искусство, и уж точно это лучше, чем гнуть спину. Кроме того, быть газетчиком в Риме – увлекательное дело. Думаю, ты в состоянии передать все, что касается проблем отмены посольского права убежища[14], галликанских свобод[15]и квиетизма[16]…
– Ну, думаю, что… да, – важно проговорил я, пытаясь скрыть свое невежество.
– Чтобы быть газетчиком, нужно кое-что знать, мой мальчик. А иначе о чем ты будешь писать? Ну да ты еще очень молод. Да и что теперь можно написать об этом утратившем былое величие городе? Видел бы ты, каким был Рим прежде, еще несколько лет назад. Музыка, театры, академии, представление послов, процессии, балы, все сверкало, роскошь была такая, что ты и вообразить себе не можешь.
– А почему теперь не то?
– Величие и звезда Рима закатились с восшествием на престол нынешнего папы и вернутся обратно лишь с его смертью. Театральные постановки запрещены, карнавал тоже. Да разве ты сам этого не видишь? Храмы приходят в упадок, дворцы ветшают, мостовые – дрянь, акведуки разваливаются. Мастеровые, архитекторы и рабочие, оставшись без работы, возвращаются по домам в свои провинции. Печатные объявления и газеты – то, что так тебя увлекает – под запретом, за нарушение коего – наказание еще более строгое, чем когда-либо. Ни празднеств во дворце Барберини, ни спектаклей в театре Тор-ди-Нона для шведской королевы Кристины, отрекшейся от лютеранства и прибывшей в Рим. С восшествием на апостольский престол Иннокентия XI королева Кристина носа не кажет из своего дворца[17].
– А вы случаем не жили в Риме прежде?
– Да, одно время, – ответил он и тут же поправился: – Вернее, несколько раз. Я прибыл в Рим в 1644 году в возрасте восемнадцати лет и учился у лучших музыкантов. Имел честь быть учеником несравненного Луиджи Росси[18], величайшего из европейских композиторов всех времен. Барберини владели театром на три тысячи мест, расположенном в их дворце на площади Четырех фонтанов, а театр Колонна во дворце Борго вызывал зависть всех правящих домов. А какие декораторы оформляли постановки! Кавалер Бернини, к примеру! Театральные представления завораживали, бередили душу. Было все: и дождь, и закат солнца, и вспышки молний, и живые представители фауны, и дуэли с настоящими ранами и кровью, и дворцы такие, что не отличишь от городских, и сады с фонтанами, откуда били струи воды.
Тут я спохватился, что до сих пор не поинтересовался у собеседника, кем он был – композитором, органистом или регентом хора. Однако судьбе было угодно, чтобы я удержался от вопроса. Его особенное, гладкое лицо, необыкновенно мягкие, вкрадчивые, чуть ли не женские движения, а более всего необычайно чистый голос, напоминающий голос ребенка, – все это привело меня к мысли, что он оскопленный певец.