Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Можно ли остановить ход истории? Целых сорок лет наш народ коченел в морозильнике коммунизма; был объявлен конец истории. Никаких перемен: из года в год — ездить на одной и той же машине, носить все ту же скверно пошитую одежду, читать одни и те же книги, в крайнем случае несколько версий одних и тех же книг. Кружка пива — и та не менялась в цене тридцать лет. А потом дверь морозилки внезапно открылась, и внутрь забросили лопату раскаленных углей. И наступило прозрение, и все, что было для нас таким важным, оказалось всего лишь иллюзией. Власть и страх предстали во всем своем многообразии, и стало ясно: кое-что из этого многообразия попросту вышло из моды. И почему это случилось — по доброте ли душевной того кочегара, что орудовал лопатой с раскаленным углем?
Вспомним еще раз Ф.: Лоуэлл довольно подробно описывает и реальную, и воображаемую жизни этого пациента. Как я уже говорил, до травмы, в своей настоящей жизни, он был рабочим, тридцати лет, без семьи, вообще человек одинокий, если не считать пары-тройки друзей. После того как он вышел из комы, он с любовью рассказывал о своей жене Нэнси, которая работала на полставки продавщицей в одной бакалейной лавке. Он познакомился с ней лет пятнадцать назад на танцах, куда они с приятелем зашли совершенно случайно, лишь потому, что не было билетов в кино. И эта случайность оказалась счастливой. Несколько месяцев он ухаживал за Нэнси, наконец она согласилась выйти за него замуж, и спустя несколько лет у них родился сперва сын, а потом — дочка. Психотерапевтам предстояло разубедить Ф., доказать ему, что ничего этого не было — ни танцев, ни Нэнси, ни пятнадцати лет счастливой семейной жизни. Что страшнее: узнать, что твои жена и дети погибли, или вдруг обнаружить, что их вообще никогда не было?
И надо ли сообщать Дункану, что на самом-то деле его отец не был тем героем-диссидентом, каким он представлялся сыну? Надо ли пощадить его и избавить от этой навязчивой, бесконечно повторяющейся сцены — сцены, в которой сотрудники тайной полиции убивают его отца? Да, можно было бы сказать ему правду, что его отца не убивали, что все было совсем по-другому. Но, как мог бы заметить Галли, что это даст?
Музей трудящихся закрыли, экспонаты увезли. И не только фотографии политиков; в музее была экспозиция профсоюзных транспарантов; в стеклянных шкафах стояли манекены в разнообразных рабочих робах; на стенах висели плакаты: мужчины и женщины цветущего вида, занятые выполнением и перевыполнением производственных норм; там были шахтерские каски всех видов; всевозможные значки и эмблемы в выставочных витринах. Однако все это было иллюзией — и транспаранты, и значки, и стеклянные шкафы. Это была всего-навсего фотография, вернее, часть фотографии, вырезанная и наложенная на другую, тоже самую обыкновенную фотографию. А теперь в этом здании выставляют модели «Лего».
Долгие годы народ жил в страхе перед самим собой. Совершенно нереальная экономика, словно в какой-то нескончаемой игре, перебрасывала задолженности и невыполнимые планы из региона в регион — на основании бестолковых, субъективных, невнятных решений, а то и просто капризов, таких же невнятных безликих комитетов. Не было ни реальной власти, ни реальной идеологии — только страх; а то, что называли идеологией и властью, было всего лишь иллюзией. В каждом из нас есть что-то от Ф.
Однако у Лоуэлла приведен и другой случай, прямо противоположный тому, что случилось с Ф. Пациентка Р. страдала тяжелой формой амнезии, вызванной заболеванием мозга. Она практически полностью утратила кратковременную память, сохранив долговременную. Р. лежала в клинике, где работал Лоуэлл. Каждый день к ней приходил муж с букетом цветов, и каждый раз Р. кидалась ему на шею и говорила, как ужасно она по нему соскучилась, как ей без него одиноко. Одна и та же сцена повторялась изо дня в день. Потом муж уходил, и его визит почти сразу стирался из памяти Р.; она помнила лишь отдаленное прошлое, годы, прожитые с мужем. Она мучительно тосковала по нему и не могла дождаться, когда же он наконец придет к ней. Наверняка каждому приходилось испытывать странное чувство в миг пробуждения от сна — лежишь и не можешь понять, где находишься, словно ты вдруг очутился в чужом, незнакомом мире. А для Р. каждый миг был таким.
Наряду с коллективной памятью и коллективной фантазией существует и коллективная способность забывать, вроде как воля к забвению — когда снова приходит время для «накопления вариантов и исправлений». В то время не было не только власти, не только идеологии; все это было большой иллюзией, и что самое страшное — созданной горсткой людей и навязанной всем остальным. И теперь этих «всех остальных» душит тоска по прошлому, по тем старым добрым временам, когда на нас еще не легла скверна этой иллюзии, когда это зло не испортило наши души. В каждом из нас есть что-то и от Р.
Почему меня так занимают эти клинические истории? Да по той же причине, почему меня так занимает Галли; они служат мне напоминанием: то, что мы считаем реальностью, — всего лишь точка в бесконечном пространстве возможностей. Все, что нас окружает, существует лишь в результате случайного предпочтения одной возможности многим другим. Почему транспаранты и манекены сменились моделями «Лего»? А что сменили когда-то эти самые транспаранты и манекены? Во всем этом нет никакой роковой неизбежности; с тем же успехом можно спорить о том, почему сегодня солнечно, хотя вчера было пасмурно.
Однако я отклонился от темы — как легко разбегаются мысли, стоит мне оторваться от записей и взглянуть на пейзаж, проплывающий за окном поезда; пейзаж, разукрашенный вечерними красками. Завтра я снова возьмусь за перо. Я начну все с начала и попробую рассказать о том, как Роберт Уотерс нашел свою смерть.
Двадцать лет назад Чарльзу Кингу было чуть-чуть за тридцать. В то время он каждые выходные ездил из Кембриджа в Лондон, чтобы встретиться с Дженни.
Они познакомились, когда Кинг приезжал на конференцию в Академию наук. В тот день ему надоело слушать доклады, и он вышел на бульвар — прогуляться по солнышку. На улице было тихо. Полицейский на углу со скучающим видом вяло постукивал пальцами по кобуре. Был август — и девушки были одеты по-летнему.
Кинг любил женщин; точнее, его к ним тянуло. Они его восхищали и зачаровывали. Глядя на улице на незнакомую женщину, он старался представить себе, как она выглядит обнаженной. Несмотря на весь его опыт, эта женская нагота до сих пор оставалось для него непостижимой тайной. Он довольно легко определял полноту форм или гладкость кожи, словом, все, что скрывалось под блузками-юбками; но вот финальное действо, обнажение души, всегда ускользало — каждый раз его воображение натыкалось на некую мысленную преграду. Обнаженный образ оставался абстрактным, предположительным, выдуманным; умозрительно все было понятно, но по-настоящему оценить это образ можно было только тогда, когда ты увидишь его воочию. И это всегда его интриговало.
Он шел по улице и поглядывал на женщин, не задаваясь вопросом, зачем ему это и какое ему с этого удовольствие. Он вертел головой, как растение склоняется в сторону солнца. У растений солнечный свет угнетает рост, поэтому с теневой стороны стебель растет быстрее и наклоняется в солнечную сторону. Иногда Чарльзу казалось, что в его тяге к женщинам тоже было что-то угнетающее; порой ему нестерпимо хотелось избавиться от этой своей одержимости. Он часто задумывался об этом и все более убеждался, что при всей неразумной иррациональности его страсти в ней была и своя здравая логика. Потому что при всех метафизических объяснениях, которые он для себя придумывал, причина могла быть совсем простой: активное воздействие гормонов, феромонов и прочих молекул. Его поведение было обусловлено теми же органическими причинами, что и «поведение» растений, и, стало быть, оно было таким же иррациональным, если не пытаться наделять замкнутую логику химии неким высшим вселенским смыслом.