Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проведя по долгу службы с людьми больше времени, чем мне бы хотелось, я понабралась не только их словечек и привычек, но и научилась думать, как они: сперва без этого мне трудно было предугадать их поступки, а после это сделалось отчасти моей собственной натурой – как, говорят, лазутчик, надолго заброшенный в другую страну, привыкает видеть сны на чужом языке. Поэтому чем дальше я обдумывала мысль об этих записках, тем больше она мне нравилась. Конечно, несмотря на определенную убежденность в их благополучной судьбе, такой способ сообщений с неизвестным адресатом может показаться слегка легкомысленным, но это только на первый взгляд. Вряд ли Робинзон, бросая в море бутылку с запиской, столь уж уверен в практическом результате: он прекрасно понимает, что, скорее всего, к моменту, когда его послание попадет в чьи-нибудь руки (да и будет ли грамотным обладатель этих рук?), его собственные кости, обглоданные безутешным Пятницей, давно будут покоиться в песчаных недрах постылого острова. Но что-то – может быть, мой внутренний Пятница – гложет меня и неволит прямо сейчас, заставляя скорее браться за перо. События сегодняшнего дня довольно явственно намекают мне, что времени на это осталось не так уж много: в следующий раз грузовик (или что там будет избрано Божьим орудием) может и не промахнуться. Наивно так считать, но мне кажется, что самое безопасное для меня в ближайшее время место – моя квартира (горячий поклон жителям Помпей), поэтому я решила запастись всем необходимым и не выходить из нее, покуда эти записки не будут окончены.
В результате собиралась я примерно как Амундсен в путешествие. По счастью, в квартале, куда меня занесла судьба, представлены все возможные магазины и лавочки: в аптеке я купила две дюжины тетрадей, пузатую баночку чернил и три ручки-самописки. Почему три? Из-за названия, напоминающего о русских сказках, где вечно действует скатерть-самобранка и гусли-самогуды. При этом известно, что если сказочный герой отправляется в дальний путь, то он непременно износит три пары сапог, сгрызет три хлеба и так далее – вот я и решила, что ручек мне нужно тоже три. Естественно, я понимаю это сейчас, задним числом, а в тот момент, когда я говорила свой заказ коротышке-аптекарю, я ни о чем таком не думала – и хорошо, потому что задумываться перед каждой фразой и анализировать то, что хочешь сказать, – верный путь к душевной болезни.
Итак, что́ писать и на чем писать у меня было. Оставалось озаботиться пропитанием для головы, которая будет вспоминать, и левой руки, которая будет водить пером по бумаге. Я заранее решила, что вся моя повесть должна уместиться в эти двадцать четыре тетрадки по двадцать четыре листа. В гимназии мне приходилось исписывать по нескольку страниц в день, так что я помнила, что руку начинает сводить после четырех-пяти часов непрерывного сидения за столом: правда, тогда мне не приходилось складывать слова в предложения, а предложения – в связный текст. Сперва я собиралась писать по шесть страниц в день, но, посчитав, поняла, что это займет несколько месяцев – таким запасом я вряд ли располагала. А вот если попробовать поставить себе урок в двенадцать страниц, то вся печальная работа над грустной повестью растянется месяца на полтора (мне казалось, что столько времени у меня есть).
Прокравшись мимо швейцара (почему-то мне не хотелось лишний раз с ним встречаться), я принесла тетрадки в квартиру и положила перед собой. Теперь предстояло самое трудное, если не считать, собственно, будущей работы: нужно было сообразить, сколько и каких припасов требуется сделать. Сперва я хотела написать реестр прямо в одной из тетрадок, но остановилась: они лежали передо мной такие красивые, такие новехонькие, в плотных обложках синего полукартона, каждая с квадратной разлинованной наклейкой, куда гимназист должен был вписать свое имя, класс и школу. Зачем? Ну, например, если бы он получил «неуд.» и решил выкинуть свою тетрадку, сказав родителям, что ее потерял, то любой заметивший это взрослый мог бы ее поднять, прийти в школу и отдать прямо в руки учителю, чтобы тот всыпал бедняге-ученику горячих. Люди иногда так жестоки!
Под стать обложке была и бумага: белая, девственная, с еле видными продольными линеечками, отмечающими места, где пойдут строки. Мне по вечной моей избыточной чувствительности стало ужасно жалко этих тетрадей. Я представила, как на далеком севере росла сосна, ее поливало дождем и грело солнцем, в ее ветвях свивали гнездо птички, остроклювый дятел заботливо вытаскивал из-под ее коры червячков… Пришел человек, срубил эту сосну, содрал с нее шкуру, спилил ветки, отвез по реке за тридевять земель, где ее размолотили в пыль и сварили из нее бумагу. Сколько человек в этом участвовало? Лесорубы, сплавщики, грузчики, потом фабричные. А ведь еще откуда-нибудь из Нарвика везли железную руду, чтобы сделать стальную скрепку. И для чего это все? Вряд ли все незнакомые между собою люди, занятые в этой долгой цепочке, действовали чисто механически, надеясь только получить в конце месяца жалованье и упиться до свинского состояния: ведь что-то они думали про плоды своих рук? Представляли, наверное, как тетрадку эту купят какой-нибудь чистенькой гимназисточке, как пойдет она с нею на урок и выведет какие-нибудь важные слова… А вместо этого я буду записывать там свои шесть фунтов капусты (я еще с России все меряю фунтами) и литр прованского масла? В общем, хотя я с этим мгновенно нахлынувшим чувством быстро справилась и пишу все-таки в тетрадках, список пришлось составлять на случайно завалявшемся клочке бумаги.
Лавочники в нашем квартале не успели меня узнать и запомнить, так что все время норовили предложить то яйца, то селедку, то (о ужас!) свежие телячьи мозги, но я быстро поправила им их несвежие и нетелячьи, благодаря чему дальше трудностей не возникало. Сразу перенести в квартиру все покупки я,