Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Александр Куприн, военный писатель (очень не любимый кадровым офицерством), этого типа полковников не коснулся – не смог. У него все офицерики со вздохами и с голубыми глазками.
А где он, где он сейчас, Куприн то, в Париже? Вот там бы и поднатужился, изобразил бы! Если не он, тогда кто же одолеет? Тогда только пролетарские писатели, больше некому. Советы поставят задачу перед своим пролетарским искусством, вооружат его классовым сознанием и более или менее приличным гонораром, и пролетарское искусство сработает.
Без шуток.
После лысые полковники – кто в сибирской ссылке, в городе Ауле, например, кто в найме на французских куцых огородиках, где выращивают шампиньоны для Парижского зеленного рынка, кто в задрипанных стамбульских лавчонках, а кто так и в советской добросовестной службе – будут удивляться: откуда?
Откуда эти-то, сиволапые, их знают? И улавливают нечто такое, что в самих себе крупные лысые головы не уловили? Конечно, спору нет, портреты будут жирные, гораздо жирнее реальных, кулаки тоже значительно крупнее, чем в натуре, без этого не обойдется, а все-таки?
Нет уж, лучше бы эти портреты слепил кто-нибудь из своих. Из таких же вот лысых. Или лысоватых.
Для истории, кажется, все равно, кто слепит, лишь бы было слеплено. Но это только кажется, а на самом деле история человека – одно, а сам человек – что-то другое. Как ни крути, а что-то другое, и вот это «что-то» не хотелось бы выбросить в мусор, будто его и не было, когда в действительности оно было, хотелось бы вытащить его из истории, в которую оно влипло по уши, а теперь не знает, как из нее вылезти!
С некоторых пор в России, а еще раньше в других европейских государствах стало принято говорить о человеке, что он «продукт».
Продукт чего-нибудь – своего времени, своего общества, семьи, класса, среды,— но только не самого себя. Вот так: вся жизнь – продукт самой себя, но жизнь человеческая – продукт не себя, а чего-то другого. Она не более чем функция какого-нибудь аргумента. И все, что в этой функции не хорошо, не так и не то, что в ней попросту непонятно и неизвестно, все это не от нее самой, а от ее аргумента.
Аргумент же и во все-то времена отличался непоколебимым авторитетом, а тут он приобрел его вдвойне и втройне, ничуть не смущаясь тем, что ровно столько же потеряла в своей значительности функция, хотя бы она и была человеком, его личностью, жизнью и существованием.
Хотя?
Хотя откуда они, в самом деле, появились бы, эти более чем значительные и величественные аргументы, не будь такой столь незначительной функции, как человек сам по себе? Как личность?
Тем не менее эта несправедливость и нелогичность существовала в мире, и убедительным доказательством ее существования мог быть полковник, только что предложивший послать всех и вся к черту, он действительно был продуктом своей профессии, и вот жизнь имела для него смысл только потому, что в ней от времени до времени происходили войны.
Все остальное, все прочее было не более чем примечанием к этой военной жизни: женщины существовали в ней для того, чтобы родить солдат и доставлять удовольствия офицерам и генералам, все прочие гражданские деятели были армейским тылом и обширным интендантством, в котором редко-редко кто не находится на побегушках у полковников и генералов, искусство и особенно балет имели назначение опять-таки развлекать офицерский корпус, а также доставляли возможность высказать по поводу искусства свое веское мнение и даже похвастаться этим мнением в подходящем случае.
В жизни вообще действовала только одна правда, одна правота, одна красота и одна сила – сама сила, и прав, и правдив, и красив мог быть только тот, кто со всею очевидностью сильнее других.
Любой раскрасавец, если он слаб, он истинный урод, а больше ничего. Женщины, к примеру, это прекрасно понимали и во все времена неплохо жаловали полковника своим вниманием – совершенно лысого, с мясистым яйцевидным носом и с узкими глазками, а уж они-то знали толк в красоте.
В общем-то, в русской армии далеко не всегда был распространен этакий полковничий тип, но с некоторых пор он появился, и пора была эта несчастливой для России – война с Японией.
До этого русская армия терпела поражения шестьдесят лет назад, в Севастопольскую кампанию 1854 года, и вот они успели изгладиться из памяти полковников, в конце концов это было поражение благородное, монументы Севастопольской обороны стали монументами славы, ну а далее, в глубь истории, от Петра Первого, от Смутного времени никто от России ни кусочка не оторвал, она же являлась во многие места – и под Царьград, и в Берлин, и в Париж, и в Кушку, и в Порт-Артур.
И вот позор поражения на сопках Маньчжурии. Неожиданного и трагического.
Конечно, и всегда-то не все ладилось в русской армии в дальних и даже ближних ее походах, неразберихи и глупостей было через край, но дело все едино кончалось победой и глупости забывались, и в 1904 году тоже надеялись, что под самый конец русский солдатик с востреньким штыком выручит и тут.
Тут не выручил.
А тогда-то и явился вот этот до мозга костей полковник и объяснил поражение: его, такого профессионального, такого современного военного продукта, не было на сопках Маньчжурии, вот в чем все дело!
Он явился, и теперь все должно быть по-другому. Он явился не просто так, но с готовностью набраться дельного опыта у тех, кто этот опыт имел. Уже давно – с наполеоновских времен – не было войны всеевропейской, и новые русские полковники, а вероятно, и не только русские, чувствовали в этом ненормальность, опасную затяжку необходимых событий, беду чувствовали: ведь вот хотя бы и в России не воевали слишком давно, разленились, разболтались окончательно, дали много воли разным штатским, и что получилось? Получился позор – поражение от макак-япошек! А если и далее дело пойдет так же – газетки будут пописывать, дипломаты будут поезживать друг к другу, императоры, вместо того, чтобы энергично ссориться между собою, будут заниматься дрязгами внутригосударственными и тем самым подрывать основы собственной власти,— если дело пойдет таким образом, чего же можно ждать хорошего?
И вот наконец-то, наконец стало проясняться Франция и Германия должны схватиться между собою всерьез, намертво, а России грех