Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В гимназические годы Заммлер перевел из Блаженного Августина: «Дьявол основал свои города на севере». Впоследствии ему часто вспоминались эти слова. Сейчас он понимал их не так, как в Кракове перед Первой мировой войной. Тогда ему представлялась непроглядная тьма еврейских улиц и двухдюймовый слой унылой желтой грязи на брусчатке. Людям нужны были свечи, лампы, медные чайники и лимонные дольки – в них они видели солнце. Борьба с мраком велась при помощи неизменных атрибутов Средиземноморья. Темной среде противопоставлялись заимствованные у других культур религиозные символы и местные домашние радости. Без силы севера, без его шахт и заводов, мир не приобрел бы своего потрясающего современного облика. Что бы там ни говорил Августин, Заммлер всегда любил северные города, особенно Лондон с его благословенной мглой, угольным дымом, серыми дождями и теми возможностями, которые получал человеческий разум в этой темной туманной атмосфере. Там можно было смириться и с недостатком света, и с блеклостью красок, и с неполной ясностью ума, и с непрозрачностью мотивов. Но теперь странный тезис Августина требовал нового истолкования. Внимательно слушая Анджелу, мистер Заммлер понимал, что эра пуританского труда подходит к концу. «Темные фабрики сатаны»[25] сменяются светлыми фабриками сатаны, распутники превращаются в детей радости, эмансипированные массы Нью-Йорка, Амстердама и Лондона перенимают сексуальные обычаи сералей и конголезских джунглей. Ох уж этот старик Заммлер со своими эксцентрическими видениями! Триумф Просвещения представлялся ему торжеством Свободы, Равенства, Братства и Прелюбодеяния. Всеобщее образование, всеобщее избирательное право, признанные всеми правительствами права большинства, права женщин, права детей, права преступников, признанное единство различных рас, социальное страхование, здравоохранение, неприкосновенность человеческого достоинства, правосудие… Борьба, которую вели революционеры трех веков, выиграна. Ослабли феодальные религиозные оковы и семейные узы. Широкие слои населения получают возможности (но не обязанности) аристократии. Особенно активно демократизируются сексуальные привилегии высшего сословия: право на раскованность и спонтанность, на свободу мочеиспускания, дефекации и срыгивания, на совокупление в разнообразных позах, втроем и вчетвером, на сексуальный полиморфизм, на благородство в естественности и первобытности, на сочетание изобретательности версальских увеселений с непринужденностью эротизма Самоа, прикрытого цветком гибискуса. Нынешний век созвучен темной романтической эпохе, которая, в свою очередь, уходит корнями в ориентализм рыцарей-тамплиеров. Именно она взрастила леди Стэнхоуп[26], де Нервалей, Бодлеров, Стивенсонов и Гогенов – всех этих юголюбивых варваров. О да, тамплиеры! Они обожали магометан. Один волос с головы сарацина был для них ценнее целого христианского тела. Какое пылкое безумие! А теперь весь этот расизм, все эти странные эротические убеждения, туризм и местный колорит. Когда экзотика перестала быть экзотикой, массовое сознание, до которого все идеи доходят уже в состоянии распада, усвоило мысль о том, что быть белым – развращающая болезнь, а черная кожа, напротив, обладает целительной силой. Сны поэтов девятнадцатого века стали загрязнять духовную атмосферу гигантских районов и пригородов Нью-Йорка. Если прибавить к этому рвущуюся и спотыкающуюся агрессию фанатиков, то увидишь всю глубину беды. Как многие люди, однажды уже пережившие глобальную катастрофу, мистер Заммлер допускал, что мир может рухнуть опять. В отличие от некоторых своих друзей-беженцев, он не считал это неизбежным, однако неспособность либеральных взглядов к самозащите была для него очевидна, и его ноздри улавливали запах распада. Цивилизация демонстрировала явные суицидальные импульсы. Оставалось только гадать, переживет ли западная культура свое распространение по всему миру и будет ли она полностью воспринята другими обществами или они заимствуют только ее науку, технологии и административный опыт. Еще один вопрос заключался в том, не являются ли злейшими врагами цивилизации интеллектуалы, ею же выпестованные и нападающие на нее в те моменты, когда она наиболее уязвима. Нападающие во имя пролетарской революции, во имя разума, во имя иррациональности, во имя интуитивных глубин, во имя полной незамедлительной свободы. Требованиям не было конца, потому что обреченные существа (смерть стала для них неизбежной и окончательной) отказывались покидать этот мир неудовлетворенными. Каждый индивид обзавелся собственным внушительным списком претензий и жалоб. Идти на компромиссы никто не желал. То, что в такой-то сфере человечество испытывает дефицит, никого не останавливало. Просвещение? Прекрасно. Вот только оно совсем вышло из-под контроля.
Заммлер наблюдал это на примере Шулы-Славы. Когда она приходила прибрать в его комнате, ему приходилось сидеть в пальто и берете, потому что ей требовался свежий воздух. В своей холщовой сумке она приносила все необходимое: нашатырный спирт, салфетки для полок, средство для чистки стекол, воск для пола, тряпки. Окна она мыла, взобравшись на подоконник и опустив скользящую раму до бедер. Подошвы маленьких туфель оставались в комнате. Губы – малиновый взрыв ассиметричной, скептической, мясистой, деловитой и мечтательной чувственности – удерживали тлеющую сигарету. На месте был и парик из смеси волос яка и павиана с синтетикой. Шула, как, вероятно, и все женщины, имела множество потребностей. Нуждалась в удовлетворении бесчисленных инстинктов, в теплоте и тяжести мужского тела, в ребенке, которого она бы кормила и лелеяла, в эмансипации, в возможности упражнять ум, в последовательной связности явлений и в том, чтобы ей жилось интересно (интересно!), а еще в лести, в моментах триумфа, во власти, в раввинах, в христианских священниках, в топливе для нездоровых фантазий и в поле для благородной интеллектуальной деятельности. Ей нужна была культура и возвышенность. Всего этого она требовала, не желая принимать во внимание никаких дефицитов. Тот, кто попытался бы решить ее насущные проблемы, мог поставить на себе крест. Если же просто поразмышлять о них вместе с нею, пока она брызгает на стекло холодной пеной и вытирает его левой рукой (отчего ее бюст ohne Büstenhalter[27] тоже колышется влево), от этого не будет ни радости ей, ни покоя ее отцу. Когда Шула являлась и все распахивала, собственная атмосфера, накопленная мистером Заммлером, выветривалась. По ту сторону открытой задней двери виднелась черная лестница. От мусоропровода доносился едкий запах жженой бумаги, куриных потрохов и опаленных перьев. Транзисторы, которые носили с собой уборщицы-пуэрториканки, играли латиноамериканскую музыку. Казалось, она, подобно космическим лучам, исходила из какого-то неисчерпаемого вселенского источника.
– Ну, папа, как продвигается дело?
– Какое дело?
– Твоя работа. Книга об Уэллсе.
– Как всегда.
– Тебя слишком часто отвлекают. Ты не успеваешь достаточно читать. Знаю, тебе нужно беречь зрение… И все-таки… Тебе хорошо работается?
– Потрясающе.
– Зря ты шутишь по этому поводу.
– Разве это настолько важно, что уж и пошутить нельзя?
– Это важно.
Вот так-то. Ну да ладно. Сейчас Заммлер потягивал свой утренний кофе, думая о речи, которую ему предстояло произнести сегодня днем в Колумбийском университете.