Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ка уже встал и выходил, когда Сердар-бей вскочил и придержал дверь, чтобы заставить Ка выслушать его последние слова.
— Кто знает, что расскажут Тургут-бей и его дочери обо всем, — сказал он. — Они сердечные люди, с которыми мы дружески общаемся по вечерам, но не забывайте: бывший муж Ипек-ханым — кандидат на пост главы муниципалитета от Партии Аллаха. А ее сестра Кадифе, которую они с отцом привезли сюда учиться, говорят, самая фанатичная из всех девушек, которые носят платок. А ведь их отец — старый коммунист! Никто в Карсе сегодня не може понять, почему четыре года назад, в самые тяжелые для Карса дни, они приехали сюда.
Хотя Ка за один миг услышал много нового, что вполне могло бы лишить его покоя, он не подал виду.
Почему на лице Ка была неуловимая улыбка, когда он шел под снегом с проспекта Фаик-бея в кондитерскую "Новая жизнь", несмотря на плохие новости, которые узнал? Ему слышалась «Роберта» Пеппино ди Капри, он казался себе романтичным и печальным героем Тургенева, который идет на встречу с женщиной, образ которой он рисовал себе много лет. Ка любил Тургенева, с тоской и любовью мечтавшего в Европе о своей стране, которую, презирая, покинул, устав от ее нескончаемых проблем и первобытной дикости, он любил его изящные романы, но скажем правду: он не рисовал себе образ Ипек в течение многих лет, как это было в романах Тургенева. Он только представлял себе такую женщину, как Ипек; возможно, иногда вспоминая и ее. Но как только он узнал, что Ипек рассталась с мужем, он начал думать о ней, а сейчас ему захотелось восполнить настроением и романтизмом Тургенева недостаток того, что он не думал об Ипек столько, сколько было необходимо, чтобы установить с ней глубокие и серьезные отношения.
Однако, как только он пришел в кондитерскую и сел с ней за один столик, он утратил весь тургеневский романтизм. Ипек была красивее, чем показалось ему в отеле, красивее, чем она выглядела в университетские годы. Ка взволновало, что ее красота была подлинной, слегка подкрашенные губы, бледный цвет кожи, блеск ее глаз, искренность, которая сразу же будила в человеке сердечность. В какой-то момент Ипек вела себя так открыто, что Ка испугался, что он ведет себя неестественно. Больше всего в жизни, после страха написать плохие стихи, он боялся именно этого.
— По дороге я видела рабочих, которые протягивали кабель в Национальный театр из студии телевизионного канала Карса «Граница» для прямой трансляции, словно натягивали веревки для белья, — сказала она с волнением оттого, что начинает новую тему разговора. При этом она не улыбнулась, потому что стеснялась показаться презирающей недостатки провинциальной жизни.
Некоторое время они, как люди, решившие договориться друг с другом, искали общие темы для разговора, которые можно было спокойно обсуждать. Когда одна тема была исчерпана, Ипек находила новую, улыбаясь, с видом человека создающего что-то новое. Падающий снег, бедность Карса, пальто Ка, то, что они оба очень мало изменились, невозможность бросить курить, люди, которых Ка видел в Стамбуле, таком далеком для них обоих… У обоих умерли матери, и то, что они были похоронены в Стамбуле на кладбище Фери-кей, тоже сближало их друг с другом, как им и хотелось. С сиюминутным спокойствием, порождаемым доверием, которое они испытывали друг к другу — пусть и наигранно, — мужчина и женщина, понявшие, что они — одного знака Зодиака, они говорили о месте матерей в их жизни (коротко), о том, почему старый вокзал в Карсе был разрушен (немного дольше); о том, что на месте кондитерской, в которой они встретились, до 1967 года была православная церковь и что дверь разрушенной церкви сохранили в музее; об особом отделе, посвященном армянским погромам (по ее словам, некоторые туристы считали, что это место посвящено армянам, убитым турками, а затем понимали, что все было наоборот); о единственном официанте кондитерской, наполовину глухом, наполовину слабом и невзрачном как тень; о том, что в чайных Карса не подают кофе, потому что это дорого для безработных и они его не пьют; о политических взглядах журналиста, который сопровождал Ка, и настроениях других местных газет (все они поддерживали военных и существующее правительство); о завтрашнем номере городской газеты «Граница», который Ка вытащил из кармана.
Когда Ипек начала внимательно читать первую страницу газеты, Ка испугался, что для нее, точно так же как и для его старых друзей в Стамбуле, единственной реальностью является полный страдания убогий политический мир Турции, что она и на минуту не может представить себе жизнь в Германии. Он долго смотрел на маленькие руки Ипек, на ее изящное лицо, которое ему все еще казалось поразительно красивым.
— Тебя по какой статье осудили, на сколько лет? — спросила через некоторое время Ипек, нежно улыбаясь.
Ка сказал. Ближе к концу семидесятых в маленьких политических газетах Турции писать можно было обо всем, и всех за это судили, и все гордились тем, что их судили по этой статье уголовного кодекса, но в тюрьму никто не попадал, потому что полиция, решительно взявшись за это дело, тем не менее не могла найти переводчиков, писателей и редакторов, постоянно менявших адреса. Спустя некоторое время, когда произошел военный переворот, тех, кто скрывался, стали потихоньку ловить, и Ка, осужденный за политическую статью, которую он писал не сам и которую торопливо опубликовал, не читая, бежал в Германию.
— Тебе было трудно в Германии? — спросила Ипек.
— Меня спасло то, что я не смог выучить немецкий, — ответил Ка. — Мое существо сопротивлялось немецкому, и в конце концов я сберег свою душу и чистоту.
Боясь показаться смешным из-за того, что внезапно рассказал обо всем, но счастливый тем, что Ипек его слушает, Ка рассказал историю молчания, в котором он похоронил себя, историю о том, что он уже четыре года не может писать стихи, историю, которую никто не знал.
— По вечерам, в маленькой квартире, которую я снимаю недалеко от вокзала, с единственным окном, с видом на крыши Франкфурта, я в безмолвии вспоминал счастливое время, оставшееся позади, и это заставляло меня писать стихи. Спустя какое-то время меня стали приглашать почитать стихи турецкие эмигранты, узнавшие, что в Турции я был немного известен как поэт, муниципалитеты, библиотеки и третьеразрядные школы, желавшие привлечь турок, общины, хотевшие, чтобы их дети познакомились с поэтом, пишущим по-турецки.
Ка садился во Франкфурте на один из немецких поездов, постоянно поражавших его точностью расписания и порядком, и, проезжая мимо изящных колоколен церквей отдаленных городков, мимо темноты в сердце буковых рощ и мимо здоровых детей, возвращающихся домой со школьными сумками на спинах, сквозь затуманенные стекла окон ощущал все то же безмолвие, словно был дома, поскольку совсем не понимал языка этой страны, и писал стихи. Если он не ехал в другой город читать стихи, тогда он каждое утро выходил из дома в восемь и, пройдя по Кайзерштрассе, шел в муниципальную библиотеку на проспекте Цайля и читал. "Там было столько английских книг, что хватило бы мне на двадцать жизней". Он, как дети, которые знают, что смерть очень далеко, спокойно читал все, что ему хотелось: романы XIX века, которые обожал, английских поэтов-романтиков, книги по истории инженерного дела, музейные каталоги. Ка переворачивал страницы книг в муниципальной библиотеке, смотрел старые энциклопедии, задерживался на какое-то время перед страницами с рисунками, вновь перечитывал романы Тургенева и, несмотря на то что он слышал шум города, внутри себя ощущал то же безмолвие, что и в поезде, сопровождавшее его по вечерам, когда, изменив маршрут, он брел вдоль реки Майн мимо Еврейского музея и когда по выходным он бродил с одного конца города в другой.