Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я написала стихотворение, – объявила я в очередную пятницу в его кабинете.
Он поднял брови, окинул меня долгим взглядом.
– Правда?
Я кивнула.
Он сложил на груди переплетенные пальцы, прикрыл глаза и велел:
– Тогда читай.
Братья прыснули. Не обращая на них внимания, я шагнула вперед. От волнения сдавило горло, подкашивались ноги, однако я постаралась унять дрожь в голосе и начала.
То первое стихотворение улетучилось из моей памяти – помню лишь, что это была газель в духе Хафиза. Едва я дочитала, Полковник открыл глаза, вновь окинул меня долгим взглядом, словно оценивал не стихотворение, а меня саму, и кивнул. Он не сказал ни слова, но по этому его жесту я догадалась, что сумела ему угодить.
Много лет спустя я вошла в просторный салон, где мне предстояло читать перед большой аудиторией: женщине редко выпадает такая честь. Меня провели в начало зала, и я увидела сотни людей, которые не сводили с меня глаз. Стояла такая тишина, что я слышала собственное дыхание. Я поэт. Я пишу стихи. У меня выходили и выходят книги. Но даже удовлетворение, которое я чувствовала в тот день, не сравнится с гордостью, охватившей меня в первый раз, когда отец одобрил мое стихотворение. Желание стать поэтом и быть услышанной гнездилось во мне уже тогда.
После того первого стихотворения меня уже было не остановить. Знай Полковник, каким позором мои сочинения покроют нашу семью, уверена, он не стал бы меня поощрять, но тогда я была вольна сочинять все что вздумается. Если какое-то из написанных стихотворений казалось мне особенно удачным, я читала его домашним и, затаив дыхание, ждала, когда отец снова на меня посмотрит.
Тем вечером в Дербенде я осознала, что мои детские мечты почти ничего не стоят.
Я шла по темному двору к дому, как вдруг меня осенило: для девочки, может, я и умна, но безнадежно отстала от братьев и кузенов, и если не займусь своим образованием, то так и буду плестись в хвосте.
Наутро я принялась наблюдать за Парвизом. Он был несколькими годами старше меня, и прежде на семейных сборищах мы особо не общались. Кажется, мы даже толком не разговаривали – обменивались дежурными фразами, и все. В прошлую нашу встречу – год назад, если не больше, – я не чувствовала к нему ничего. Красавцем он не был: худые ноги, узкое лицо, взгляд с грустинкой. Теперь же заметила: стоит ему заговорить – и другие прислушиваются к его негромкому звонкому голосу. Люди тянулись к нему, он легко заводил друзей и все равно из-за кротости натуры держался особняком.
Я часто видела, как он в одиночку уходит гулять, но отправиться следом за ним не могла: это сразу заметили бы. Да и чем дольше я наблюдала за ним, тем сильнее волновалась и стеснялась в его присутствии.
В последний день каникул мы столкнулись на дорожке, ведущей к горе Точал. Мы с сестрой как раз вышли гулять, а Парвиз в одиночестве возвращался домой. Обычно он носил белую льняную рубашку и бежевые брюки – сейчас же был голый по пояс, а брюки закатал до колен. Я догадалась, что он купался.
За все то время, что мы вместе провели за городом, он толком ни разу на меня не взглянул, хотя мы встречались по многу раз на дню; вот и теперь Парвиз так пристально всматривался в горы вдали, что я подумала, он снова пройдет мимо, не подняв на меня глаза. Как бы сделать так, чтобы он наконец меня заметил?
И я проделала вот что: когда мы поравнялись друг с другом, я притворилась, будто споткнулась, и, пытаясь поймать равновесие, подалась к нему, так что наши руки соприкоснулись. Глупая уловка, за которую Пуран потом подняла меня на смех; я и не возражала. Однако моя хитрость имела успех. Едва я коснулась руки Парвиза, как он обратил на меня внимание, смущенно моргнул, устремил на меня пристальный взгляд и улыбнулся.
Эта легкая кривоватая улыбка не значила ничего. Но вместе с тем она значила все – и только одно.
* * *
В Тегеран я вернулась охваченная недугом, первым и наименее опасным симптомом которого неожиданно стала неудержимая тяга изучать себя в зеркале матери. «Пустышка, – обозвала меня мать, застигнув за этим занятием, и присовокупила: – Бесстыдница». Приходилось действовать быстро и бесшумно. Я запиралась в ванной и приступала к осмотру. С досадой отмечала, что руки и ноги у меня чересчур худые. И, что еще хуже, грудь плоская. Я начала пить кипяченое молоко, на поверхности которого блестели пятна жира (хотя терпеть его не могла), но одного взгляда в зеркало было достаточно, чтобы понять: никакого толку из этого не вышло, грудь моя оставалась такой же плоской, а руки и ноги – такими же худыми, как были. Я перевела взгляд на лицо. Кожа светлая, из-за чего меня считали красавицей. Я убрала волосы со лба, пристальнее вгляделась в свои черты. От матери я унаследовала пухлые губы, но подбородок у меня тяжелый, в отца, и глаза тоже как у него. Сросшиеся на переносице брови придавали моему лицу старомодно-мрачное выражение, но тут уж ничего не поделаешь: девушки выщипывали брови строго накануне свадьбы, на день раньше – и будет скандал. Даже я не отважилась так рисковать.
Я вздохнула, наклонила голову, вздернула подбородок и взглянула на свое отражение из-под тяжелых век. Улыбнулась сперва одними губами, потом, обнажив зубы, опустила и снова подняла подбородок. Недурно, подумала я, открыла круглый пузырек духов и нанесла по капле на каждое запястье. В качестве завершающего штриха тронула губы маминой красной помадой – хотя никогда не забывала опасливо вытереть рот тыльной стороной ладони, а потом смыть помаду с руки.
Я заметила его первой.
В следующий раз я увидела Парвиза в конце октября, через два месяца после каникул в Дербенде. Моя кузина Жале недавно вышла замуж, и мы с матерью и сестрой поехали к ней на новоселье. На случай, если там окажется и Парвиз, я надела красивую новую бирюзовую блузку, темно-синюю плиссированную юбку и свои любимые сандалии, которые на щиколотках завязывались лентами.