Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне казалось, что, обуреваемый нехорошим чувством, я уже нагромоздил достаточно мутного и малопонятного, тем самым настроив солдатскую аудиторию на миролюбивый лад, породив в ней неподдельное желание постигнуть свойства вещей, понятных всякому. Однако, будучи рядовым, я отчаянно заблуждался. Лица, в полном составе взвода электризуемых заграждений, по результату короткой просветительской лекции не сделались просветлённей, отнюдь нет. Всё было как раз наоборот. Удивление моим пояснением, начавшееся как довольно заурядное, практически в одночасье переросло в недобрую подозрительность. Кто-то приосанился, но поджавшись, как бы уже невольно готовя себя к броску в направлении нежданно явившегося врага. У другого зачесалось под носом, и, чтобы унять чесуху, он обхватил нос пальцами и упёр в меня тусклый взгляд. «Деды́» же, не сговариваясь, просто перекинулись глазами, в которых я с ужасом обнаружил вдруг все признаки неведомой мне ранее ненависти. Ну и презрение кое-какое имелось, там же, в коротких этих взглядах. В общем, всего понемногу, но всё – дурное, нехорошее, непривычное.
Надо было что-то делать, не для того я, Гарри Грузинов-Дворкин, так долго и тщательно скрывал природу своей чудаковатой фамилии: то мирно отшучиваясь, а то и дурачась наравне со всеми, или же делясь с вынужденно ближними присылаемым дедушкой обманным, но высококалорийным продуктом. Все эти тейглахи его, слепленные из орешков и кусочков теста на меду, эйер-кихелахи – сладкие-пресладкие коржики, а также путер-гебексы, являющие собой печенье с корицей в форме полумесяца, – всё улетало на ура, однако при этом выдавалось мной за восточные сладости, за турецкие рахат-лукумы с базара или же переупакованную магазинную халву египетской выделки.
«Знал бы дедушка, – огорчённо думал я, раздавая налево-направо плоды его гастрономических умений, – как внуку приходится изворачиваться, как в привычные моменты общего удовольствия безрадостно притворяется он душевным простаком, как тяжко порой осознавать ему свою воинскую неполноценность из-за этой глуповато скроенной фамилии сомнительного звучания».
Я любил, чтобы всё было на своих местах, как у дедушки. Включая так и не случившееся пока что место в собственной жизни, которое, не хуже прочего, также должно находиться в специально отведённом пространстве, невзирая ни на что. Там, дома, всё было понятно. Правда, до определённой поры, пока не вступило в голову от разочарования избранным делом. Однако этот огорчительный факт никак не коснулся дедушки, не задел даже полы вязаной безрукавки его любимого ошпаренного цвета. У дедушки всё светилось чистотой, уютом и покоем. Кастрюли горели ясной медью, сковороды, прицепленные за специально прилаженную скобу, висели головой вниз, равномерно распределясь по ранжиру, хромированные половники, все три, разной ёмкости, весело и беззаботно завершали идиллическую картину детства моего и отрочества. Здесь же, в том месте, куда я, недавний студент Школы-студии МХАТ, попал по явному недоразумению, всё было иначе. Здесь царствовала власть, и лучше прочего в этом месте работали законы сильного и неправого. «Там» надо было просто жить. Здесь – выживать, порой скрываясь от самого себя, не доверяя ближнему и презирая тех, кто всё это устроил.
– Так, погоди, погоди, – снова насупился ефрейтор, уже начавший что-то соображать, – а при чём еврейские матеря-то? Ты сам-то кто? Тоже от них образовался, что ли?
– Я – Грузинов! – с негодованием в глазах резко отбился я. – Сами знаете, откуда мы образовались. И это – прежде всего, остальное всё – вспомогательное, неважное, пустое. Суффиксы там или предлоги разные. Мой предок, между прочим, донской казак был, офицер казачьего лейб-гвардии полка. Герой двух войн, кресты имел, полный набор. Грузинов Пётр Константинович. И прабабушка по материнской линии, Анастасия Григорьевна Грузинова, всю свою жизнь до брака с дедушкой в Воркуте прожила, в семье сосланных. Там, чтоб вы знали, вообще никакие евреи не проживают и никогда не жили. Там для них климат неподходящий, ни по свету, ни по теплу.
– Во-во, – нехорошо ухмыльнулся первый «дед», – нашему, значит, Ванькý можно: ему что день, что ночь по полгода в году, без разницы. А эти, значит, неприспособленные, этим условия подавай! И чтоб на рояльке играть, а уголёк пускай другие для них добывают, кто не такой мерзлявый.
Я невольно напрягся и несогласно мотнул головой, желая вмешаться в такой бессовестно-нечестный расклад, но «дед» отмахнулся, не дав мне говорить, и продолжил свою не завершённую пока что версию.
– Вот ты говоришь, в лейб-полку служил, этот твой казак, а у меня, к примеру, в училище, когда ещё не выперли, замзав по воспитанию имелся, тоже лейб. Лейба Маркович. Если по паспорту. А на словах – Лёва, ровно как батя твой. Сука редкая, хоть и партийный и все дела при нём. За советскую власть больно агитировать любил, газеты резал, да всё на доску, помню, клеил без укороту – статейки про то, про сё, про урожаи разные, про совесть всякую, про нехорошие случаи различные. А после – оп-па! – и пропал, совсем. А после сказали, в Израи́ль укатил, безвозвратно. Разом. А перед этим жильё своё в самом центре Брянска поменял на комнатуху в коммуналке, с приплатой. Чтоб довесок иметь и в ихние шекеля́ после обратить. И до той поры – никому ни слова. Тайничал, падла. А кому – заплатил. Только потом инструмент с кабинета труда не обнаружился, тонкий, доводочный, где всегда хранился. Тоже полный набор, как твои кресты. Спёр, гад, с собой прихватил до кучи. А вывески газетные после него ещё с год или около того висели, никому оно больше было не надо херню эту приклеивать, сечёшь? Вот тебе и совесть и всё остальное вместе с ней! – Он снова нехорошо улыбнулся, но уже совсем криво. И пояснил свой интерес: – Так я и говорю, Гарь, не с того ли самого полка он к нам прибыл, хорошо б понять, а? И не в него ли обратно с нашим инструментом убыл?
Я молчал. Как отбиться, у меня имелось, но крыть – было нечем. Новый аргумент не рождался, поскольку, каким бы он ни был, всё одно не устоял бы против такой разительной истины.
– Стоп! – внезапно воскликнул ефрейтор. – Так ты ж, кажись, тоже Лёва по бате, разве нет?
– Львович, – обречённо мотнул я головой. – Гарри Львович. Только это ни при чём, ребята, это – другое, а то другое. И вообще, он же умер, нет его, нету!
– Тогда кто у тебя Грузинов-то, не пойму? – никак не успокаивался ефрейтор, нащупав верную тему. – Отец или матерь? И кто там у них из вас с иудейским корнем?
– С суффиксом, – поправил его я, – и не с иудейским, а с еврейским. А ещё точней – с русским. Двор-кин. Дворкин Лев Мои… – Тут я будто споткнулся, сообразив, что невольно переступил черту осёдлости. И это, скорее всего, означало конец временной индульгенции.
– Кто-кто? – синхронно переспросили оба урода, сделав хищные морды. – Кто, говоришь, он у тебя?
– Лев Моисеевич, – уже почти спокойно выговорил я, ощущая себя подследственным рядовым и понимая, что обречён. – Лев Моисеевич Дворкин. Ну и Грузинов тоже.
– Ну и чего у него в паспорте записано, если не на словах? Там, где про принадлежность.
– Ничего там больше не написано, – угрюмо отозвался я, – а когда-то было написано «еврей», но это чисто формально. А только еврейского в нём всегда был практически абсолютный нуль. – Я поднял голову и выпустил из себя последнюю надежду. – У меня мама – Маслова, Екатерина Матвеевна, донская казачка по крови и по вере. А Грузинова у меня – бабушка, тоже из наших – Вера Андреевна. Кстати, наследная русская княгиня.