Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Связанный по рукам и ногам Цзефан продолжал извиваться, словно в теле у него бурлила рвущаяся наружу невероятная сила, как это описывается в романах уся.[184]Те, кто недооценивает воинские искусства, воспринять сверхмощную внутреннюю силу могут, но не в состоянии вместить её, и невероятно страдают от этого. И тогда раскрыть рот в печальном вопле становится единственным способом исторгнуть её. Кто-то попытался залить ему в рот холодной воды, чтобы погасить пылающий у него в душе злой огонь, но он поперхнулся и зашёлся в страшном кашле. Изо рта и носа вылетели капельки крови.
— Сыночек мой… — заголосила Инчунь и потеряла сознание.
Женщины они такие: кто кровь пьёт и глазом не моргнёт, а кто при виде крови в обморок падает.
В это время влетела запыхавшаяся Баофэн с санитарной сумкой через плечо. Присущими хорошему медику качествами она обладала в полной мере и пришла в замешательство совсем не от вида валяющейся в обмороке у кана матери и кашляющего кровью младшего брата. Она «босоногий врач» с богатым опытом. Бледное лицо, печальный взгляд. Руки и зимой, и летом холодные как лёд. Я понимал, что внутри она тоже полна переживаний. Источником её страданий был тот самый «ревущий осёл» Чан Тяньхун — это уже исторический факт, своими глазами всё видел, это можно найти и в рассказах Мо Яня. Она открыла сумку, вынула плоскую металлическую коробочку, достала поблёскивающую серебряную иголку, наладила в точку «жэньчжун» под носом Инчунь и точно, без всякой жалости кольнула. Та застонала и открыла глаза. Баофэн сделала знак, чтобы увязанного, как дрова, Цзефана подтащили к краю кана. Пульс она не нащупывала, температуру и давление не измеряла, будто обо всём знала и оказывала помощь не Цзефану, а самой себе. Вынула из сумки пару ампул, зажала меж пальцев и отломила пинцетом кончики. Набрала лекарство в шприц, подняла к яркому свету лампочки, нажала, и из кончика иглы брызнули блестящие капельки. Картина благословенная, величественная, классическая, не раз виденная на всех этих агитплакатах, в кино и по телевизору. Людей этой профессии ещё называют ангелами в белом, их часто видишь в белых шапочках, белых халатах, с масками на лице; большие глаза, длинные ресницы. У нас в деревне ходить в белой шапочке, маске и в белом халате Баофэн не могла. На ней была синяя габардиновая кофта с большим отложным воротником, на который сверху накладывался воротник белой рубашки и голубой куртки. Такая уж тогда была мода. У молодых воротнички всегда высовывались в несколько слоёв, а если по бедности много одежды не купить, приобретали накладные воротнички по паре мао за штуку. Баофэн в тот вечер красовалась в настоящих воротничках, не накладных. Её бледное лицо и грустное выражение глаз как нельзя больше подходили изображаемому писателями правильному герою. Она смочила вату в спирте, протёрла мышцу на руке Цзефана, ввела шприц и примерно через минуту выдернула. Уколы она чаще делала в ягодицу, а сейчас уколола в руку, видимо, потому, что он был связан. Сам же Цзефан испытал такое сильное душевное потрясение и так переживал, что ему не то что укол сделай — всю руку оттяпай, и то не пикнет.
Тут я, конечно, в высшей степени преувеличиваю. Но в контексте того времени это никакие не громкие слова. Тогда все, в том числе и ты, Цзефан, разве не бросались на каждом шагу такими пафосными речениями, как «не сгибаться под ношей с гору Тайшань», «снесут голову — всё равно что ветром сдует шляпу», «разве не радость — погибнуть [за революцию]»?[185]А кто больше всех наловчился бахвалиться да громкие слова говорить, так это Мо Янь, паршивец этот. Впоследствии, став так называемым писателем, он своё отношение к подобного рода фигурам речи немного пересмотрел. «Язык крайних преувеличений является отражением крайнего лицемерия в обществе, — сказал он, — а язык насилия — предтеча насилия в обществе».
После укола болеутоляющего ты постепенно успокоился. Взгляд устремлён в пространство, но из груди вылетают хрипы. Напряжение в толпе ослабло, словно в промокшей коже на барабане или отпущенной струне. Невольно с облегчением вздохнул и я. Ведь ты, Цзефан, мне не сын, поэтому жив ты или мёртв, сумасшедший или дурак — какое мне дело? Тем не менее я облегчённо вздохнул. Ты всё же порождение чрева Инчунь, а её чрево когда-то давно, когда я был Симэнь Нао, принадлежало мне. О ком на самом деле стоит переживать, так это о Цзиньлуне, ведь он мне родной. При этой мысли я под покровом голубоватого лунного света помчался к генераторной. Лепестки цветов абрикоса кружились, опадая, словно осколки лунных лучей. Весь сад сотрясался от бешеного рёва дизеля. Понемногу приходившие в себя имэншаньские кто бубнил во сне, кто тихонько говорил сам с собой. Чёрный Дяо Сяосань в накидке из голубовато-прохладного лунного света сидел перед калиткой Любительницы Бабочек, первой красотки всего поголовья, и, держа передними ногами маленькое овальное зеркальце в красной пластиковой оправе, ловил им лунный свет и направлял в загон, наверняка на её накрашенные щёчки. Оскаленные длинные клыки, идиотская улыбочка, слюна, стекающая от сексуального возбуждения по нижней челюсти струйкой, похожей на выделение шелковичного червя. Во мне взыграла ревность, внутри всё воспылало, кровеносные сосуды в ушах запрыгали как бобы на горячей сковородке — так и хотелось броситься на этого гадёныша. Но в момент несдержанности в душе блеснул луч разума. Ну да, как заведено у животных, за право случки бьёшься не на жизнь, а на смерть. Победитель овладевает самкой, а побеждённый отступает. Но ведь я же, в конце концов, не обычная свинья, да и Дяо Сяосань не такой тупой. Схватиться нам так и так придётся, но время ещё не пришло. От самочек в абрикосовом саду запах течки уже слышен, но не такой сильный. Сезон любви ещё не наступил, поэтому пусть этот грязнуля Дяо Сяосань сначала пофлиртует.
Генераторную заливал свет от двухсотваттной лампы, такой резкий, что глаз не открыть. Этот сопляк Цзиньлун сидел на выложенном красным кирпичом полу, опершись спиной о стену, вытянув длинные ноги и задрав большие босые ступни. С бешено подпрыгивающего дизеля разлетались капли масла. Похожие на капли густой собачьей крови, они попадали ему на ногти пальцев и на подошвы. Он сидел с грудью нараспашку, виднелась алая майка. Волосы взлохмачены, глаза красные, будто он не в своём уме, ужас. Рядом валяется зеленоватая бутылка из-под водки. По этикетке ясно, что это самый крепкий напиток, какой можно было добыть тогда в Гаоми, — байгар[186]марки «инчжи». Гонят его из гаоляна, это один из «ароматов соевого соуса»,[187]крепость шестьдесят два градуса, ядрёная, как горячий скакун с рыжей гривой, — обычному человеку полцзиня хватит, чтобы с катушек долой. Но обычный человек его по своей воле пить не станет, да и не по карману такое качество. Раз Цзиньлун такую крепкую водку глушит, значит, душевные терзания совсем одолели, видать, надраться бы до чёртиков, и ладно. Ведь кроме пустой бутылки у этого сыночка моего в руке ещё одна, в которой тоже уже меньше половины. Столько этой зажигательной смеси выпить — если концы не отдашь, так полудурком станешь.