Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…К Краснодару приближался фронт. Далеко в ночи полыхали зарницы…
7 августа рано утром Женя, как всегда, собирался идти на работу. Неожиданно появился Василий Никифорович, который сообщил страшное известие: немцы под Краснодаром! Василий Никифорович уходил к партизанам. Женя просил мать отпустить его с Овчинниковым. Анна Сафроновна и слышать не хотела: мал еще. Тогда председатель поручил Жене важное дело: забрать документы, которые не успели вывезти из правления, самые важные спрятать, остальные сжечь. Василий Никифорович дал Жене револьвер, просил быть очень осторожным с оружием и использовать только в крайнем случае.
Вместе с друзьями Женя бросился в правление колхоза. Задание выполнили быстро. Возвращаться надо было мимо здания школы, где уже расположились оккупанты. Ненависть охватила сердце Жени.
Вот он, враг, напавший на его Родину, вот они, фашисты, от рук которых погиб старший брат… Женя стрелял по врагам, боясь единственного: промахнуться. Он попал три раза. Промахнулся – два. И две пули не успел выпустить – подбежавшие гитлеровцы выбили из рук Жени револьвер. Его били прикладами, ногами; спрашивали, кто послал убить офицера, что знает о партизанах, где взял оружие. Но мальчик молчал.
10 августа, измученного, обессиленного, его вывели на школьный двор. И снова пытки. И снова молчал юный патриот. В ярости гитлеровские палачи штыками закололи Женю во дворе родной школы. Это произошло в августе 1942 года, шел первый месяц оккупации Краснодара.
Похоронили Женю там же, рядом со зданием старой школы бывшего села Калинино, пригорода Краснодара.
Я вырвусь на свободу —
Покуда не убили!
Ну а убьют – за смертью
Свобода ждет меня!
О. Верещагин
Волнение моря – ноль. Нижняя облачная кромка – пятнадцать метров, мачты вспарывают ее. Температура – плюс 3 градуса Цельсия, Черное море, 120 миль к востоку от Варны.
Серое вытянутое лезвие крейсера «Лэйк Эри» вспарывало тяжелую гладь моря – крейсер выжимал тридцать узлов. Палуба была пуста – казалось, могучий военный корабль движется сам по себе, и ничто не говорило о том, что за бортом, за перегородками, за стенами надстроек идет напряженная боевая жизнь. Русские подлодки из эскадры «Три адмирала»[31]могли появиться в любой момент, а гибнуть в ноябрьской воде даже в Черном море – радости мало. И едва ли не опасней подлодок были прятавшиеся в болгарских скалах ракетные катера гайдуков… Крейсер «слушал» воздух и воду чуткими приборами, готовый в любую секунду обрушить на врага всю свою мощь…
…В форпике «Лэйк Эри» качка ощущалась сильнее всего. Гул воды, рассекаемой острым носом, слышался здесь, как звонкие удары, перемежаемые змеиным шипением – вошедшему в форпик казалось, что он находится внутри огромного раскачивающегося барабана, а духота и запахи усиливали неудержимые позывы на рвоту. Стороннего наблюдателя ужаснула бы мысль о том, что можно тут остаться хоть на одну лишнюю минуту – казалось, что входишь в ад.
Форпик пахнул так, как пахнет любое помещение, в котором долгое время заперты много людей – рвотой, мочой, потом, дерьмом. Бедой и страхом. Вот этим пахло сильнее всего – хотя беда и страх, казалось бы, не имеют запаха.
Имеют.
Мальчишке, который, скорчившись, сидел в клетушке в самом носу, сегодня исполнялось пятнадцать лет. Он помнил о своем дне рождения и сейчас, закрыв глаза, улыбался разбитыми губами, хотя это было очень больно – вспоминал свое четырнадцатилетие год назад. Тогда еще не было войны…
Были и другие воспоминания – как четыре месяца назад ему повезло. Он не умер… и теперь проклинал тот день, когда не умер. Все эти четыре месяца ему хотелось выть и кусать руки при одной мысли о том, что могло бы случиться иначе – и он лежал бы мертвый рядом с Витькой и сгоревшим «Ставриком» – и не было бы страданий, боли, тоски, а главное – ежедневного, ежесекундного унижения, худшего, чем любая боль.
Он жил только потому, что не хотел умереть пленным. А еще… еще где-то внутри капелькой света в черной ночи теплилась надежда. На что? Он не знал. Просто – надежда.
Он открыл глаза. Своего тела давно не ощущал – шея, запястья и щиколотки были соединены в изуверский блок особой колодкой. Он не отдавал себе отчета – почему не сломался давным-давно. Просто не сдался. И теперь хлебал полной мерой за все разом. За то, что русский. За то, что сражался. За то, что упорный. И за то, что не желает скрывать своего презрения к тем, кто был полным хозяином над его телом.
– Коля, – услышал он свое имя. По имени его могли звать только свои. – Коля.
Он повернул голову, насколько мог. Скорчившаяся в клетке справа девчонка смотрела на него, прижавшись к прутьям. Ее звали Алка, и они познакомились еще в лагере – три месяца назад. С тех пор не расставались – им повезло.
– Ты живой? – прошептала Алка.
Язык ворочался плохо, но он ответил:
– Умер им назло. Ты чего не спишь?
– С днем рожденья тебя, – просунув руку между прутьев, Алка коснулась его щеки.
– Чего? – опешил он.
– Ты говорил, что у тебя день рождения, – пальцы снова коснулись щеки. – Ну так я тебя поздравляю, Коль. Желаю счастья и всего-всего самого лучшего. И долгой жизни. Вот… – Она тихо вздохнула и негромко запела песенку Крокодила Гены. Про лужи и пешеходов.
Вокруг в клетках завозились. Кто-то в дальнем углу выругался по-абхазски и на ломаном русском заворчал:
– Савсэм ахрэнэли пад канэц… Ищо Новий год отмэтилы бы…
Ему возразили:
– Да пусть празднуют…
А три или четыре мужских голоса и один женский поддержали:
А я играю на гармошке
У прохожих на виду…
К сожаленью, день рожденья
Только раз в году…
Допев песню, Алка повозилась в темноте и снова зашептала:
– А это тебе подарок… вот, галета… и вода у меня есть, я тебя напою… Задуть свечки на торте, или сам справишься?