Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иезавель. Ну, это стервоза еще та. Он-то помнит это.
С ней придется помучиться.
Он неслышно выскользнул из спальни Юджина и пошел по белой крашеногй деревянной лестнице наверх, на второй ярус. Там располагалась спаленка Иезавели, а рядом были обе детские – Полли и мальчиков. Митя, войдя в спальню Иезавели, сперва растерялся: а где же кровать?.. У Иезавели в спальне не было кровати. Она спала на полу, как истая степнячка, бурятка, монголка – на коврах, на верблюжьей кошме, по-кочевому, по-аратски. Ее голова лежала на жесткой коровьей шкуре. Да, кровь никуда не денешь. Кровь всегда возьмет свое. Здесь, в Америке, надменная азиатка попыталась создать себе иллюзию степи, хоть маленький островок своего родного безбрежного кочевья, стука копыт и скрипа древних колес, звучавших у нее в горячей крови. Она спала, отбросив одеяло. Она была совершенно голая. Никаких сорочек, рубашек и кружев. Дикое смуглое коричневое тело Иезавели. Как он желал его когда-то. Как он бесился, когда он желал ее, а она не допускала его к себе. Сейчас он убьет ее, и сразу отомстит за все. За все, что было и чего не было тогда.
Он подошел ближе. Иезавель пошевелилась. Как его разжигала ее нагота. Ее муж мертв. Он может сделать с ней все, что хочет. Он задрожал. Сорвал с себя рубаху. Затоптал на полу штаны. Окно было открыто. Он вздрогнул на сквозняке. Да, он выспится с ней, прежде чем он убьет ее. Это будет красивым жестом.
Он встал перед спящей Иезавелью на колени. Толкнул ее в грудь, переворачивая на спину. Она мгновенно проснулась, ожгла его взглядом. Два голых тела: ее и его. Как это красиво, дико. На кошме… на коровьей шкуре. Он помнит, как он весь превращался в потоки, в жаркие огненные потеки краски, звезд, рыбьих молок, древнего ужаса, когда она впускала его в себя, снисходя до него. Он отомстит. Сейчас он изнасилует ее. Напоследок.
Иезавель хотела воскликнуть: ты спятил, Митька!.. – но он грубо, безжалостно ударил ее по лицу, коротко кинул: молчать, стерва. Поздно уже. Она вцепилась ему зубами в руку. Он, с восставшим удом, растолкал коленями ее ноги. Он взрезал ее, как взрезают рыбу острым кривым ножом. Она забилась на его остроге. Из прокушенной ею руки текла кровь. Он, уже пронзая ее собой, ударил ее еще раз, и еще, и еще. Ее голова моталась туда-сюда, как тряпочная. Он грубо вдвигал себя в нее, работая как поршень, как насос. Он насиловал ее, и в этом была прелесть мести. Как это, оказывается, тоже сладко – месть. Иезавель, вот я и отомстил. И это еще не конец. Я хочу, чтобы ты, ты сама, перед смертью своей, содрогнулась в последнем бешеном взрыве страсти – со мной. Вместе со мной. Чтобы ты меня наконец познала. Таким, каков я есть. Ты меня всегда презирала. Всегда прижимала к ногтю. А теперь я тебя прижал. Я взял твою жизнь. Она оказалась женской и жалкой. Ты же как все женщины, Иезавель. А корчила всегда из себя царицу. А теперь я возьму твою смерть.
Она забилась под ударами его тела, закричала сквозь пальцы, что он прислонил к ее рту:
– А-а-а-а!.. Уми…раю!..
Сейчас ты умрешь. По-настоящему. Я ненавижу тебя. Я отправлю тебя туда, к твоим степным лошадям, к твоим монгольским коням, чтоб они там, в небесной степи, пояли тебя, грубо взяли тебя.
Он выдернул себя из нее, еще дымящегося. Схватил запястья Иезавели, стонущей, задыхающейся – она еще не могла отдышаться от внезапного безумья. Заломил ей руки за спину. Навалился на нее, чтоб она не дергалась, не вырвалась. Схватил простыню, ухватил зубами, разорвал, держа один конец в зубах, другой – в кулаке. Лоскутьями перемотал руки Иезавели, потом ноги, связав ее крепко – ей было уже не вырваться. Она смотрела на него полными ужаса глазами. Она начала понимать, что происходит.
– Ты что, Митя, сбрендил?.. – сказала она разбитыми, испачканными в крови губами. – Ты… рехнулся?!.. Что ты делаешь?!.. я сейчас закричу…
– Кричи, – сказал он, увязывая простынный узел. – Кричи как можно громче. Их больше нет. Они все мертвы.
А что, если и детей тоже убрать, подумал он мгновенно, одним махом всех – и свидетелей нет. Он, связав ее, схватил, поднял ее на руки, будто жених, несущий новобрачную на супружескую кровать.
Рядом с собой он видел лицо Иезавели. Оно было на удивленье спокойно. Вот сука. Она и сейчас, уже все поняв, держится так, будто он вывозит ее кататься по Лонг-Айленду в комфортном «шевроле».
– Ты все врешь. Ты просто хотел меня поиметь, сволочь. Ну, поимел. Ты доволен?!..
– Да. Сверх меры.
– Тогда пусти меня. Кончай весь этот балаган.
– Иезавель, это конец. Молилась ли ты на ночь, Дездемона. Помолись своим бурятским богам, если сможешь, паскуда. Я отомстил. Я отомстил тебе.
Он уже знал, как он убьет ее.
Он понес ее прямо к раскрытому окну. Занавески отдувал ветер. Сырой нью-йоркский зимний ветер, fucking mother ветер, от которого у детей закладывало носы и у нее, Иезавель, поднималась в груди глухая тоска по брошенной за океаном грязной, нищей стране. Она здесь была богата и счастлива. Куда этот идиот несет ее?!.. зачем… Она забилась в его руках, как рыба. Да, большая, огромная рыба, гигантская сибирская рыба – таймень, енисейский осетр, байкальский елец. Он крепко держал ее.
– Пусти!.. – Он видел, как смертельно побледнело ее лицо, стало цвета простыни. – Пусти, Митя… Если я тебе что в жизни сделала не так – прости меня… Пусти!.. Зачем ты!..
Он подошел близко к окну. Сырость, ночь, холод, ветер, пустота, океан. Океан близко, там, за каменными пальцами небоскребов. Чертовы пальцы, каменные белемниты. За каждым окном – трагедия. Чьи-то жизни рушатся. Чьи-то души умирают. И воскресают. Сейчас одно тело полетит, вопя, вниз, а душа воспарит вверх. Тело вниз, душа вверх – хороший расклад. Не то у него. У него тело неуклонно идет вверх, тело обрастает роскошью, деньгами, домами, благостынями, а душа… Не думать о душе. Зачем о ней думать! Она приносит лишь мученья. Как Иезавель мучила его душу. Он никогда этого не забудет.
Он поднял ее на руках выше, она вся извивалась, опять пробовала кусаться. Она боролась за свою жизнь. Ее лицо страшно исказилось. Она выкрикивала самые отборные, самые площадные и гадкие ругательства, каких поднабралась там, давно, в Москве, в трущобах лимиты, в дворницких веселых коммуналках. Он перекинул ее через подоконник, ударив ее затылком оконную створку, и выбросил ее вниз, в темень, из окна, с двадцатого этажа. Он слышал, как, падая, она кричит. Потом все умолкло.
Он высунулся из окна – посмотреть. Липкое, гадкое любопытство разобрало его. Иезавель, вернее, то, что осталось от Иезавели, лежало внизу. Она разбилась на куски, как ваза. Отдельно лежала маленькая, еле видная сверху голова; рядом – кисть руки. Размозженная плоть кроваво устилала тротуар. На Бродвее было пустынно. Никого. Скоро любой полисмен, делая ночной обход, подойдет к разбитому трупу, засвистит, вызовет по сотовому полицейскую машину. Надо спешить.
Он кинулся из спальни вниз. Скатился по лестнице. Дети! Нет, он не убьет детей. Пусть девочка Полли вышивает свои сусальные цветочки. «У меня есть мама, папа!.. Пиф-паф. На конфетку, сиротка». Хорошо, что они не проснулись. Дети – свидетели. Ну и пусть. Он отмажется. У него есть защитник. Папаша. Это танк. Скорей! Картина висела на стене среди других картин в гостиной, тихо мерцала. Золотые апельсины Рая подмигивали из темно-зеленой листвы. Завернуть бы во что! Нету ничего. Он нацепил куртку, сунул медную доску под куртку. А, какая разница. Некогда уже кумекать. Горничные и вся прислуга у Фостеров, сделав все дела по дому, уходили спать к себе, не оставались у хозяев. Это здорово. Прекрасно, что никакая заспанная мулаточка с кружевной наколкой на черных кудрях не откроет ему любезно дверь, не пролепечет по-английски: куда вы, мистер, среди ночи… Скорей, дурак! Сейчас загудят полицейские машины, и тебе конец!