Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фрэнк повернулся к нему и вежливо сказал:
– Простите, но им необходимо передохнуть и поесть. И нам тоже.
Это было его ошибкой.
– Да как ты смеешь! Знаю я таких, как ты, только и ищете момент, как бы завалиться дрыхнуть на конюшне… А ну марш исполнять приказание!
– Эти лошади больше не могут сегодня работать, – настаивал Фрэнк, и я видел, как он закипает.
– Фрэнк, тихо, – дернул я его за руку, – не перечь, ну его.
Но мы были уставшими до предела, и здравый смысл не работал. В последнее время он очень легко выходил из себя.
– Да пусть забирает этих проклятых лошадей, пусть сам тащит их обратно в грязь, а я не стану этого делать! Это жестоко – так обращаться с животными. Несчастные Божьи твари не могут сказать нам, как они страдают, – вспыхнул он.
– Выполнять приказ! – рявкнул сержант.
– Да иди ты к черту! – выругался на него Фрэнк.
И тут сержант вытащил изо рта папиросу, а Фрэнк вдруг изо всей силы ударил его в лицо и снова обругал. Мы пытались оттащить его, но он словно обезумел. Потом на него вдруг навалился конвой и поволок, но он все оглядывался и кричал: «Не позволяйте этим мерзавцам командовать собой!» И в этом весь Фрэнк – горой стоит за своих лошадей. Но мы не могли ничего сделать, нам оставалось только выполнять приказание.
Мы слышали позже, что он набросился на второго лейтенанта и избил его. С той минуты он был обречен. Может быть, что-то замкнуло тогда в его голове на секунду, он сорвался с катушек.
К тому моменту, когда он предстал перед военно-полевым судом, он уже овладел собой, но от серьезности предъявляемых обвинений был почти белым, к тому же и послужной список был против него. Нельзя у нас ударить офицера и старшего по званию. Они считают, это равносильно измене. Так что его приговорили к смерти и отправили приговор на утверждение важным шишкам.
Мы пытались заступиться за него, но сержант его терпеть не мог и от наших попыток только больше неистовствовал. Фрэнк надеялся, что какой-то капитан, тоже родом из его деревни, заступится за него, но капитан Кантрелл – так, кажется, его звали – не приехал и даже не прислал толком оформленных бумаг. Так мне рассказали. Какой позор. Если бы он заступился, все могло бы выйти иначе.
Нас хотели записать в расстрельную команду, но никто не согласился. Все к Фрэнку хорошо относились.
Мы ждали около того места, где его держали под стражей, и офицер разрешил нам поговорить с ним через окно.
– О’ревуар, дружок, – сказал я ему. Ничего больше не смог и сказать.
Ужасные вещи случаются на войне, но хуже этого нет ничего. Никогда не забуду, всю свою жизнь буду помнить. И все наши будут помнить. Так подло поступить с хорошим человеком!
Сначала ему завязали глаза и привязали за руки к столбу, но он стоял спокойно, как скала.
– Снимите повязку, я не боюсь, – попросил он.
Нас заставляли смотреть.
– Эй вы, всем пока, прощайте! – крикнул он нам, словно собирался в отпуск.
Младший офицер весь трясся, а расстрельная команда выглядела кошмарно.
Потом резко грохнул залп, и все было кончено. Кого-то из расстрельной команды начало рвать. Фрэнка отвезли на тележке, чтобы похоронить. Мы потом принесли цветы на могилу – целую гору навалили.
А наш сержант проходил мимо и пнул их, да с таким презрением.
– Про таких лучше сразу забывать, – прорычал он.
Вы не беспокойтесь, табличка его на месте, я вам обещаю. И мы за все отомстим. Вот и все, что я могу рассказать.
Ваш сын, мой товарищ, никогда не был трусом. И до последнего своего вздоха я буду помнить о нем. Он был храбрым воином и примером для всех нас.
Искренне ваш,
рядовой Герберт Шэклтон.
P.S. Это письмо я передаю с другом. Не хочу, чтобы цензура читала его. Все, что произошло, – неправильно. И об этом надо будет рассказать, когда все закончится».
Я выучила это письмо наизусть, каждую строчку, и до сих пор одного воспоминания о нем достаточно, чтобы небеса почернели надо мной, а ветер начал рвать плед, укрывающий мои ноги. Мои ноги теперь совсем слабы, но ужас того открытия по-прежнему висит на них свинцовым грузом.
Моего брата убил его собственный полк. Моего брата расстреляли, будто преступника. Мой брат ждал, что Гай придет к нему на помощь, а тот не появился, а я только что провела три недели под крышей его дома, ничего этого не зная.
Теперь-то все сошлось. И почему меня в такой спешке отослали в Брэдфорд, и почему на чистеньком нашем крылечке каждое утро кто-то размазывал собачье дерьмо. И почему разбили окно. Все всё знали – все, кроме меня.
Как же мне жить? Как все исправить? То, как поступили с моим братом и с другими такими же ребятами, – это варварство, дикость.
«Мне отмщение, и аз воздам», – сказал Господь.
Нет, рыдала я, чувствуя, как колючие льдинки стягивают мое сердце, отмщение будет моим. Как хорошо, подумала я, что близнецов Кантреллов больше нет на свете, иначе они были бы первыми в списке людей, которых я убью.
Тогда-то лед и сковал мое сердце ненавистью, выморозив все уважение к родной деревне и родной стране. Я уезжала домой с любовью и надеждой, а возвращаюсь сломанной, горько разочарованной и никому не верящей. Мне стыдно за то, в кого я превратилась в тот день.
Похороненное где-то в военных архивах, дело Фрэнка лежало всеми позабытое. Как же я смогу простить или забыть то, как поступила с ним армия? Нет, я никогда не хочу больше видеть Англию.
Мне все еще больно думать о том дне, когда я узнала страшную правду, и той минуте, когда поняла, что тяжкое бремя ответственности за семью теперь перешло ко мне. Началась гонка, в которой я не знала, как должна бежать, но понимала, что в один прекрасный день я так или иначе должна прийти к финишу.
Туда, туда,
отправь туда слово, слово туда отправь —
что янки идут,
янки идут,
и всюду гремят барабаны.
Готовьтесь, молитесь
и слово отправьте – слово, чтоб были готовы…
Джордж Коэн, 1917
Чарльсон Вест встревоженно склонился над радиоприемником, не в силах поверить словам диктора, читавшего сводку новостей. Воскресным утром японцы атаковали с воздуха Перл-Харбор, уничтожили почти весь флот, и Америка теперь тоже вступает в войну. Случилось это как раз накануне рождественских каникул: он собирался на праздники домой, но на душе было тяжело.