Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он должен заставить ее действовать, пусть бессознательно, как тогда, когда опрокинул каноэ, как когда ехал на волне.
Он ныряет между подкосами вышки. Ветер свистит в ушах, сзади высокий вскрик. Вопреки собственной решимости, он колеблется: очень долго лететь вниз. Он уже качнулся вперед, но Джилли хватает его сзади, тащит назад сквозь подкосы.
— Пусти! — кричит он.
— Нет!
Он борется с ее хваткой, силясь разорвать, но она цепляется за него, как за жизнь. Она всегда была сильнее, всегда была решительнее. Но на этот раз он не может позволить ей победить. Спасая его, она обрекает себя, обрекает их обоих. В отчаянии он бьет головой назад, затылок молотом ударяет в лицо Джилли, он слышит хруст сломанного носа, и чувствует тоже; костями, душой — останется еще один шрам. Убрав руки, она отшатывается и вскрикивает — это визг или вопль ужасной неожиданности, и он обрывается звоном и сразу же мокрым глухим ударом, от которого у Джека ноги превращаются в студень. Он поворачивается, сползая на платформу, и успевает увидеть, как ноги ее соскальзывают в люк — будто русла нырнула в воду.
— Джилли!! — визжит он, но ее уже нет.
Слышен еще один громкий удар, потом помягче, потом звук, будто мусорный мешок со стеклом разбили на тротуаре. И вдруг, впервые в жизни, Джек ее не чувствует. Нематериальная пуповина, всегда соединявшая их, исчезла. Не оборвалась, не расплелась — просто исчезла.
И ничего не меняется в мире.
Или меняется все.
Потому что Джилли лежит мертвая у подножия вышки, а мир идет, как шел, унося с собой его, одинокого, к последствиям его действий. И спасительного броска не будет. И переиграть нельзя.
Джек воет.
Он не спрашивает себя, почему все вышло так страшно неправильно, почему сила Джилли не проснулась, как это было столько раз до того, не врубилась, чтобы спасти ее, породив новую ветвь реальности, как бывало, когда в опасности был он. Он не останавливается подумать, не сошел ли он с ума, не вообразил ли все это. Он вообще не думает. Продолжая завывать, будто у него никогда не кончится голос, будто он может переорать, перекрыть ветер любой бури и этой тоже, не зная и не думая, что все уже, поздно, ища только способ уйти от своей боли, своей потери, а не способ пойти за Джилли туда, куда ушла она, опередив его, как всегда опережала, он вскакивает и бросается кувырком с вышки, и луна кувыркается над ним по небу. Раскинув руки, Джек тянется клуне.
* * *
— Милости просим в новый дом.
Нормал толкает его вперед.
Споткнувшись, Чеглок выбрасывает вперед руку, но ничего не нащупывает. Осторожно обернувшись, он протягивает руку перед собой и находит гладкую целую стену там, где только что было отверстие. Нормал молчит или уже ушел, Чеглок не знает. Он превратился в самый страшный кошмар: увечный эйр. Большую часть времени после ослепления — сколько именно, он не знает — нормалы держали его одурманенным, без сознания или в полусознании. Последнее, что он помнит — темноту, нахлынувшую сквозь яркие вспышки боли. В одном из редких светлых промежутков святой Христофор сказал ему, что он больше не в Пустыне, но это он уже и сам догадался. А потом, несколько минут назад, его разбудил незнакомый лающий голос.
— Встать!
— Кто…
Голос прервался криком боли от удара электротока.
— Встать, я сказал!
Чеглок встал на трясущихся ногах, инстинктивно балансируя крыльями. К его удивлению, движение не вызвало никаких неприятных ощущений. Но что-то было не так. Крылья… в них не было силы, как украшения, бумажные веера.
— Доктора малость подрезали, — сказал тот же голос с жестоким удовлетворением.
— Что…
Снова удар тока. Больше он вопросов не задавал, хотя заметил, что дурманящий туман, в котором он плыл целую вечность, наконец рассеялся. Он полностью проснулся, в голове прояснилось. Он снова был собой… или, подумал он, тем, что от него осталось. А потом этот нормал отконвоировал его сюда… где бы это здесь ни было. Он полагает, что скоро это выяснится.
Окружающий воздух начинает нашептывать свои секреты, ветерок шевелит перья гребня, завихряется вокруг шеи, как ручная змейка, отвечающая на безмолвный призыв. Он падает на колени, наполовину не веря своим ощущениям. Но ошибиться невозможно: псионика вернулась. Не полностью, как он почти сразу выясняет, даже близко не полностью. Но для умирающего от жажды и несколько капель воды драгоценней золота. Слезы текут из дыр, где были глаза, выковырянные, как косточка из персика: лишенный зрения, он все же способен оплакивать его потерю. Но сейчас он рыдает от детского счастья этого чуда, малой милости, предоставленной ему капризом Шанса… или, точнее, его тюремщиками, и цель этого, как он знает, не милость, а утонченная жестокость. Он не сомневается, что сейчас они его видят и улыбаются его слезам. Ладно, пусть их. Плевать.
Через какое-то время он встает и принимается обследовать свою тюрьму, ощупывая ее с тревожным любопытством. Слепота все еще непривычна и чужда ему, и он щупает руками и легкими вихриками, в которых вдруг возникают, дрожа, формы предметов, когда он подходит, — зоны твердости в необъятной, нематериальной тьме. Святой Христофор говорил ему, что у него есть способности всех рас мьютов благодаря действию вируса Уничтожения, но сейчас этому нет никаких свидетельств: либо действует гасящее поле, убивающее в пределах камеры всю псионику, кроме той, что допускают тюремщики, либо святой Христофор соврал, как врал о многом. Но не обо всем. Этот гад говорит правду, когда это его устраивает, думает Чеглок. Он приправляет ложь правдой, чтобы нельзя было отличить одно от другого.
Действительно война окончена? Расы мьютов стерты с лица земли, нормалы торжествуют? Он не хочет в это верить. Масштаб такого поражения потрясает, он просто нереален: десятки миллионов мьютов убиты на месте или трансформированы в нормалов, Скопа и Сапсан, Дербник и Кобчик, все его друзья и соседи в Вафтинге, Голубь и бессчетные жители Мутатис-Мутандис, все-все мьюты в Содружестве и в Пустыне, эйры, тельпы, шахты, салмандеры и руслы — никого из них больше нет, они исчезли, будто никогда и не существовали, кроме нескольких жалких уцелевших вроде него. Но если это правда, то действительно ли он тому причиной как говорил ему святой Христофор? Носитель — такой же, как все инкубаторские — вируса Уничтожения? Он всегда боялся, что родная мать его инфицировала, вложила в гены отравленную наследственность. Но геноцид? Это слишком ужасно, слишком бесповоротно, чтобы даже думать, но и прогнать эту мысль не удается: святой Христофор позаботился. Снова и снова после своего ослепления он переживал с живой непосредственностью виртуализации превращение Феникса, Халцедона и Моряны. Ужасную смерть Полярис, заключенную в саркофаге собственной затвердевшей кожи. И в его снах они множились в миллионы раз, горе мешалось с виной, пока мириады голосов выкрикивали ему обвинения и упреки, пока тьма, в которой он обитает, не становилась тяжелой и густой, словно кровь, и вонь поднималась к ноздрям, заставляя лихорадочно ловить ртом воздух. Страшные мысли и воспоминания терзали его в эти одурманенные наркотиками дни, кувыркаясь в штормовых течениях разума, иногда ныряя в глубины подсознания на время, но продолжали волновать поверхность беспокойной рябью, всегда поднимаясь вновь и пронзая болью.