Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«— Там было, наверное, тысячи три… — прошептал он.
— Чего?
— Мёртвых, — объяснил он. — Наверное, все люди, которые собрались на станции.
Женщина посмотрела на него с жалостью:
— Здесь не было мёртвых…»
«В этом забвении, отчасти искусственно организованном, — писал знаменитый поэт-шестидесятник Евгений Евтушенко, — отчасти являющемся самозатуманиваем с целью не думать о чём-то страшном, что, не дай бог, может повториться завтра, Гарсиа Маркес видит одну из опаснейших гарантий возможности повторения кровавого прошлого. Люди, помнящие о вчерашних преступлениях, среди тех, кто забыл об этом или старается забыть, чувствуют себя изгоями, мешающими общей самоуспокоенности, и выглядят подозрительными маньяками в своём усердии напоминать. Книга Гарсиа Маркеса — это попытка связать в единый узел все разорвавшиеся или кем-то расчётливо разъединённые звенья памяти. Память с выпавшими или устранёнными звеньями — лживый учебник. В этой книге нет хилых, ковыляющих чувств, — даже, казалось бы, низменные страсти исполнены возвышающей их силы… Эта книга, несмотря на то, что она взошла на перегное всей мировой литературы, не пахнет бумагой и чернилами: она пахнет сыростью сельвы, горьким по́том рабочей усталости и сладким по́том любви, мокрой шерстью бродячих собак, дымящейся фритангой, амброй женской кожи и порохом. Эта книга матерится и молится…»
В СССР Маркес не то что сделался модным, он стал «своим». Его мировой масштаб, всемирная отзывчивость и покорили нас, русских. В стране, где пытались убить Бога, где по площадям в праздники носили изображения идолов-убийц и безверие возводилось в ранг государственной религии, роман Маркеса стал зеркалом и приговором.
— У меня есть подруга, — рассказывала испанистка Вера Кутейщикова, — которая как-то подошла ко мне и спросила: «Что такое этот Гарсиа Маркес?» Дело в том, что у той моей подруги тоже есть подруга и так далее, цепочка была очень длинная. Так вот та, последняя подруга подруги после того, как прочитала роман «Сто лет одиночества», поняла, что жить без этой книги не может. А так как купить её было невозможно, она поступила по-другому: выпросила у кого-то эту книгу и стала ее переписывать. Придёт с работы домой, поставит пластинку с классической музыкой — и переписывает. И так изо дня в день, строчку за строчкой, чуть ли не полгода, пока не переписала всю до конца. Потом она говорила, что это были счастливейшие часы её жизни. Когда я рассказала эту историю Маркесу, он как-то не особенно на неё отреагировал. Тогда же я взяла с него слово, что в Москве он будет нашим гостем. Он приехал в середине 1980-х на Московский международный кинофестиваль. Был большой переполох, всё начальство встречало его в аэропорту «Шереметьево». Визит был расписан буквально по часам. Но я спросила: «Габо, помнишь, что ты мне обещал?» Сказал, что помнит. И приехал. Что было! Налетела вся наша испанистская, латиноамериканистская кодла, человек тридцать набилось. Поболтали, погалдели. Было ощущение радостной полноты общения с необыкновенным человеком. Когда наболтались, я принесла стопку книг, чтобы Маркес надписал их тем, кто не смог прийти. Когда осталась последняя, я сказала: «А эту надпиши той женщине, которая тебя переписывала». Маркес спросил: «Как её зовут?» Но я этого не знала. И он написал: «Безвестной Пенелопе, которая переписывала мои книги в переводе на русский. Габриель».
Исследователь творчества писателя Осповат писал, что стержень романа «Сто лет одиночества» — история шести поколений семьи Буэндиа… но история эта развёртывается как бы в нескольких измерениях. Наиболее явственное — классическая семейная хроника, но с первых же страниц начинают высвечиваться и другие измерения, каждое из которых всё шире раздвигает рамки романа во времени и пространстве. В одном из этих измерений столетняя история Макондо обобщённо воспроизводит историю провинциальной Колумбии, точнее, тех областей страны, которые поначалу были отрезаны от внешнего мира, потом задеты вихрем кровавых междоусобиц, пережили эфемерный расцвет, вызванный «банановой лихорадкой», и опять погрузились в сонную одурь.
(«Но влекут меня сонной дер-р-ржавою, / Что раскисла, опухла от сна-а-а!» — пел о России в те годы Владимир Высоцкий, который, кстати, в 1979 году на концерте в МГУ, куда мне удалось проломиться, отвечая на вопрос из зала, с восхищением отозвался о творчестве Маркеса и заметил, что «будто про нас читаешь, какое к чёрту Макондо».)
В другом измерении судьба Макондо отражает судьбу всей Латинской Америки — падчерицы европейской цивилизации и жертвы североамериканских монополий. В третьем измерении — история семьи Буэндиа вмешает в себя целую эпоху человеческого сознания, прошедшую под знаком индивидуализма, — эпоху, «в начале которой стоит предприимчивый и пытливый человек Ренессанса, а в конце — отчуждённый индивид середины XX века». Но нашлось и ещё одно измерение — сопрягающееся с советской действительностью. И тут я не имею в виду социологическую концепцию романа, выдвинутую Осповатом, согласно которой в истории рода Буэндиа представлена, высмеяна, разоблачена и похоронена суть «буржуазного правопорядка», «буржуазного эгоизма». И не имею в виду яростные споры на страницах «Литературной газеты» и других изданий, а также многочисленных брошюр и книг о «силовом поле» сказки, о том, какой именно миф лежит в основе «Ста лет одиночества»: одни видели библейский миф с его сотворением мира, казнями египетскими и апокалипсисом, другие — античный с его трагедией рока и инцеста, третьи — структурный миф по Леви-Строссу, психоаналитический по Фрейду… Четвёртое (или какое-то по счёту) измерение в романе Маркеса — для не столько умных и заумных критиков, философов, сколько советских инженеров и рыбаков, колхозников и врачей, студентов и футболистов, машинистов и учителей, виноградарей и шахтёров, милиционеров и заключённых, грузчиков и бухгалтеров… Короче говоря, всего этого фантастически-реалистического явления под названием «советский народ», проживавшего в самой большой и могучей стране мира.
Отмечались эпизодические персонажи, которыми наполнен роман, — от колоритного капитана Роке Мясника, специалиста по массовым казням, удручённого своим кровавым ремеслом, до изумительного бродячего певца Франсиско Человека. В них усматривалась схожесть с эпизодическими персонажами русской классической и советской литературы и, как обычно в СССР, высвечивались некие аналогии с советской действительностью.
— А каково отношение Церкви к роману Маркеса? — поинтересовался я у знакомого батюшки, о. Алексия, служившего в древнем храме на берегу Волги (из тех священников, которые читали не только Священное Писание, требники, но и художественную литературу, а славился он тем, что тайно крестил, венчал детей высокопоставленных советских чиновников).
— Да как тебе сказать, Сергий… — задумался он. — С одной стороны — всё так, занятно. Но прямо-таки прёт из всех щелей бесовщина…
«Если „Дон Кихот“ — это Евангелие от Сервантеса, — писал в статье о творчестве Маркеса философ Всеволод Багно, — то „Сто лет одиночества“ — это Библия от Гарсиа Маркеса, история человечества и притча о человечестве».
Эпическая, социальная, философская составляющие романа в СССР, конечно, произвели колоссальное потрясение. Но и эротическая, сексуальная составляющие «Ста лет одиночества» оказались не на последнем месте в стране, где «секса не было».