Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поплутав немного, я вышел на лужайку, где, кажется, собрался поглазеть на какое-то позднее увеселительное представление. По периметру лужайки висели гирлянды бумажных фонариков разных цветов, на траве стояли ряды скамеек. Взгляды зрителей были устремлены на высокую, ярко освещенную будку — вроде той, что используют в кукольных представлениях, с пестрыми рисунками по бокам и шторками в окошке наверху. Сейчас шторки были раздвинуты, и две фигурки, напоминающие клоунов, вертелись и прыгали в ярком свете, льющемся из будки. Они кланялись, скрипели и неуклюже колотили друг друга плюшевыми дубинками, зажатыми в маленьких мягких ручках. Вдруг они замерли в самый разгар боя и медленно повернулись лицом к публике. Казалось, что куклы смотрят на то место, где стоял я, за последним рядом скамеек. Их бесформенные головки склонились, стекляшки глаз поймали мой взгляд.
Потом я заметил, что остальные делали то же самое: все повернулись на своих скамейках и приморозили меня к месту своими пустыми лицами и мертвыми кукольными глазами. И, хоть их губы совсем не двигались, они не были безгласны. Слышимых голосов было гораздо больше, чем сидящих передо мной людей. Эти голоса я уже встречал прежде — они твердили бессмыслицу в пучинах дум прохожих, с которыми я сталкивался на улице: то были истинно внутренние демоны, о которых человечество даже не подозревало.
Слова звучали вначале медленно и приглушенно: монотонные фразы переплетались одна с другой, как последовательности фуги. И я начал разбирать их… а потом голоса окрепли, умножились, набрали силу, распевая:
— В комнатах или в домах, по ту сторону стен… в темных пучинах и высоко в облаках, при свете луны… в северных травах и в южных цветущих садах, в чреве мерцающих звезд и в просветах, что скрыты за областью тьмы… в плоти, в костях, в звуке ветра, что веет и здесь, и в далеких мирах, в каждом лице человека — живущего или давно обращенного в прах…
Не знаю, сколько времени прошло, прежде чем я снова обрел способность двигаться, прежде чем я, пятясь, отступил к дорожке, а голоса вокруг меня монотонно твердили проклятую мантру, фонарики раскачивались на ветру меж ветвей… Однако слышал я один-единственный голос — и различал один лишь цвет, пока искал дорогу домой, бредя сквозь зеленелую мглу ночи.
Я знал, что делать. Собрав в подвале старые доски, я бросил их в камин и открыл дымоход. Как только пламя разгорелось, я опустил в него написанный болотистыми чернилами манускрипт. В этот момент на меня снизошло откровение — теперь я видел, чья подпись была на нем, чья рука исписала эти страницы и спрятала их почти век назад. Автор повествования раздробил идола и швырнул обломки в океан, но отпечаток этой древней патины остался на нем. Темно-зеленой плесенью он проник на бумагу и остался в ней, выжидая момента, чтобы заползти в другую потерянную душу, которая не смогла вовремя разглядеть, в сколь беспросветную чащу забрела. Как вовремя я осознал!.. В пользу моих доводов послужил цвет дыма, все еще плывущего от бумажного пепла.
Я пишу эти слова, сидя у камина. Пламя умерло, но дым от обугленных страниц висит в очаге, не желая подниматься вверх по трубе и таять в ночи. Возможно, дымоход забит. Да, уверен, причина в этом. Все остальное — обман, иллюзия. Этот дым цвета гнилого лишая не принял образ идола — образ, который невозможно осознать за один взгляд, но который отращивает множество рук, лап, голов, глаз, втягивает их обратно в тело и вновь отращивает — уже в другой конфигурации… Этот образ не высасывает что-то из меня и не заменяет его чем-то другим, а это другое не выплескивается темно-зеленым на страницы моих рукописей. Карандаш в моей руке не растет, а рука не делается все меньше и меньше…
Видите, нет в камине ничего. Дым улетучился, ушел в небо через трубу. И в небе ничего нет — кроме, конечно же, луны, полной и яркой. Но ее, луну, не затмевает пенящаяся хаотическая чернь, заставляющая трепетать хрупкие кости мира. Нет никакого кипящего скверного потока, поглощающего луны, солнца и звезды. Нет этой противоречащей самой себе и разрастающейся, словно опухоль, общности всех существ и предметов, нет болотистой гадости, что протекает в жилах всей Вселенной. Нифескюрьял — это не тайное имя всего сущего. И нет его ни в комнатах, ни в домах, ни за их стенами — нет под землей и высоко в облаках — нет в северных травах и южных садах — нет в каждой звезде и в пустоте между ними — нет в крови и костях — нет в душах и телах — нет в бдительных ветрах этого и других миров — нет под лицами живых и мертвых.
Я не встречу смерть в кошмарном сне.
1
Бывают такие люди, что требуют свидетелей своей гибели. Провести последние часы в одиночестве — не в их правилах, и они ищут зрителей, достойных зрелища. Тех, кто запомнит их последний выход на сцену жизни; тех, в чьих глазах, словно в зеркалах, они успеют поймать отражение собственной мрачной славы. Конечно, могут быть задействованы и иные мотивы — неясные и странные для любого смертного. Именно о них, а также о былом знакомце — назовем его Джек Куинн — я хотел бы поговорить.
Началось все, как я привык думать, одной поздней ночью в обшарпанных, но просторных апартаментах, что мы снимали с ним на пару неподалеку от города, где нам довелось учиться.
Я спал, и тут голос из темноты вызвал меня из отмеченного лихорадочным клеймом мира моих сновидений. Что-то тяжелое опустилось на край матраса, и странный аромат заполнил комнату — нечто среднее между едким табаком и запахом осенней ночи. Крохотный красный огонек взлетел по дуге к вершине темной фигуры и там вдруг засиял ярче, слабо освещая нижнюю часть лица. Куинн улыбался и курил в темноте. Пребывая в ореоле тишины, он сидел, скрестив ноги, скрытый под длиннополым пальто, наброшенным на его плечи подобно шкуре какого-то зверя. Пальто пахло прелью октябрей. Не просто какого-то одного октября, который я легко мог бы вспомнить, — нет, одного из многих.
Я подумал, что Джек, должно быть, пьян или дрейфует в далеких высотах-глубинах ночных дум. Когда он наконец заговорил, его голос определенно звучал так, будто он где-то долго странствовал — и только-только вернулся. То был голос, дрожащий от внутреннего напряжения, прерывающийся. И было в нем нечто более значительное, чем простая и понятная примесь опьянения.
Он сказал, что принимал участие в собрании — что бы это ни значило. О других его участниках он подробно не обмолвился, называл их «теми, другими». То было своего рода философское общество — так он мне сказал; довольно-таки колоритное, судя по его словам. Собрания проводились в полночные часы. Возможно, они все принимали наркотики, дабы достигнуть некоего странного «просветленного» состояния.
Я встал с кровати и включил свет. Облик Куинна являл собой хаос — одежда еще более помятая, чем обычно, раскрасневшееся лицо, длинные рыжие волосы причудливо спутаны.
— Ну и где конкретно ты был этой ночью? — спросил я с неподдельным (и явно ожидаемым) любопытством.
У меня промелькнула мысль, что Куинн бродил где-то там, в Нортауне, — название, опять-таки, вымышленное, как и все имена в моем рассказе.