chitay-knigi.com » Историческая проза » Александр Первый - Дмитрий Мережковский

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 83 84 85 86 87 88 89 90 91 ... 129
Перейти на страницу:

– Чудак! Что, он со всеми такой? – спрашивал он Бестужева.

– Да, такой скрытный, что никакого толку не добьешься. А брат его, Андрей Иванович, тот еще хуже: страдает меланхолией, что ли? Сидит, запершись, у себя в комнате и никуда ногой; только в поле цветы собирает да бабочек ловит…

Горбачевский, отложив переговоры с Южным обществом до осенних лагерей, собирался в Новград-Волынск, где стояла 8-я артиллерийская бригада, в которой он служил вместе с Борисовым. Борисов должен был ехать с ним, но все не мог собраться. Бестужев подозревал, что ему не на что выехать.

Однажды Голицын увидел на перекрестке двух дорог старого слепца-лирника; он играл на бандуре и пел о Богдане Хмельницком, о Запорожской Сечи, о древней казацкой вольности.

Голицын почти не понимал слов, но благоговейное внимание слушателей, всех простых казаков и казачек, вдохновенное лицо старика с высоко поднятыми бровями над слепыми, впалыми глазницами и дрожащий голос его, и тихое рокотание бандурных струн, и заунывные, хватающие за душу звуки песни говорили больше слов.

«Теперь бурьяном заросла Сечь, и вольные степи прокляты Богом: травы сохнут, воды входят в землю, и не стало древней вольности.

Было, да поплыло, —
Его не вертати!» —

заключил певец.

Кто-то всхлипнул; кто-то вытер слезы рукавом свитки; старый седоусый казак, опиравшийся обеими руками о палку, низко опустил голову и так тяжело вздохнул, как будто услышал весть о смерти любимого.

А голос певца зазвучал торжественно:

Полягла казацка голова.
Як от витра на степу трава;
Слава не вмре, не поляже, —
Рыцарство казацке всякому розскаже.

И песня оборвалась. Последние слова Голицын понял, и опять родное, милое, как детский сон, нахлынуло в душу его. Древняя вольность, за которую умирали эти простые люди, не та же ли, что и новая, за которую умрут они, заговорщики?

Подошел к певцу и вместе с медными грошами положил в руку его несколько серебряных монет. Тот, нащупав их, обернулся к нему:

– Панночку, лебедочку! Нехай тебя так Господь призрит, как ты меня призрел!

– Давно ты слеп, старик? – спросил Голицын.

– Давно, родимый! Уж и не помню, сколько годов по Божьему свету брожу, а света не вижу…

И, уставившись прямо на солнце слепыми глазами, прибавил тем же заунывным голосом, которым только что пел, – казалось, что эти слова продолжение песни:

– Ох, свет, мой свет! Хоть и не видишь тебя, а помирать не хочется.

– Ну что, князь, как вам понравилось? – выходя из толпы, вдруг услышал Голицын голос Петра Ивановича Борисова.

– Удивительно!

– А я думал, вам не понравится.

– Почему же?

– Да вы в Петербурге-то, чай, итальянских опер наслушались, так нашим певцам где уж до них, десятое дело, пожалуйста…

– Ну что вы, разве можно сравнивать? Я не променяю это ни на какую оперу.

– Будто? А вы бы нашего Явтуха Шаповаленко послушали, – вот так поет! – начал Борисов и не кончил, как будто испугался чего-то, съежился, пробормотал поспешно: – Ну, мое почтенье, князь! Нам не по дороге…

И подал ему руку, как-то странно, бочком, точно надеялся, что тот ее не увидит и не возьмет.

– А вас проводить нельзя, Петр Иванович?

– Да уж не знаю, право, десятое дело, пожалуйста. Я ведь к жидам; нехорошо у них, вам тошно будет…

– Чудак вы, Борисов! Барышня я, что ли?

– Нет, я не к тому, десятое дело, пожалуйста, – окончательно сконфузился Борисов. – Ну да все равно, если угодно пойдемте.

Всю дорогу был молчалив, как будто раскаивался в своей давешней болтливости. Но Голицын решил не отставать от него. Борисов повел его в жидовское подворье.

Так же, как во всех украинских местечках, евреи жили по всему городу, но ютились преимущественно в своем особом квартале. Тут были ветхие деревянные клетушки, едва обмазанные глиною, с острыми черепичными кровлями. Улицы – узкие, еще более стесненные выставными деревянными лавочками и выступами домов на гнилых, покосившихся столбиках. Всюду висящее из окон тряпье, копошащиеся на кучах отбросов вместе с собаками полунагие жиденята, и грязь, и вонь.

Борисов с Голицыным вошли в домик, где беременная жидовка с чахоточным румянцем на впалых щеках, с полосатым тюрбаном на бритой голове, хлопотала, примазывая глиной деревянную заслонку к жерлу раскаленной печи, куда задвинула шабашевые блюда (была пятница, день шабаша), так как в день субботний прикосновение к огню считается смертным грехом.

– Ну что, как Барух? – спросил Петр Иванович.

– Ай-вай, панночку ясненький, плохо, совсем плохо…

– Ничего, Рива, даст Бог, вылечим, – сказал Борисов и сунул ей что-то в руку.

– Спасибо, спасибо, панночку добренький! Нехай вас Бог милует! – утерла она концом тюрбана глаза и наклонилась, должно быть, хотела поцеловать руку его, но он отдернул ее и поскорее ушел.

По скользким ступеням спустились в темный подвал. На полу валялись кучи тряпья, стояли лохани и кадушки с помоями; от них шел такой смрад, что дыхание спиралось. В красном углу, на восток, – завешенный полинялою парчою кивот, с пергаментными свитками Торы; на крюке – мешок из телячьей кожи с молитвенными принадлежностями; на гвоздике – плетеная свеча зеленого воску для зажигания после шабаша. На сундуке с тряпьем, заменявшим постель, лежал старик с длинной белой бородой, как Иов на гноище.

Барух Эпельбаум, великий ревнитель закона, был богатым купцом, но когда любимая дочка его сбежала с русским приказчиком, он заскучал, забросил дела, разорился и, не имея где приклонить голову, больной, почти умирающий, приехал в Васильков к дальним родственникам. Барух как-то выручил Борисова из большой беды, дав ему денег взаймы, и теперь, когда все старика покинули, тот утешал его и ухаживал за ним, как самая нежная сиделка.

– Десница Божия отяготела на мне! Нет целого места в плоти моей, нет мира в костях моих! Смердят, гноятся раны мои от безумья моего! – восклицал Барух по-еврейски, заунывно и торжественно, с таким видом, что нельзя было понять, молится он или богохульствует.

– Ну-ка, братец, снимай свитку, мазаться будем, – сказал Борисов, подходя к старику.

– Ох-ох-ох, панночку миленький! – простонал Барух жалобно. – Оставь ты меня, как все меня оставили! Не треба мне мази твоей. Нехай помру, як пес… Проклят день рождения моего и ночь, когда сказали: зачался человек! – прибавил он опять по-еврейски, заунывно и торжественно.

– Ну, брат, полно кобениться! Вот намажу, легче будет.

Борисов помог ему снять грязную в лохмотьях свитку. Голицын увидел мертвенно-бледное тело с красными пятнами отвратительной сыпи и отвернулся невольно. «Барышня я, что ли?» – вспомнилось ему.

1 ... 83 84 85 86 87 88 89 90 91 ... 129
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности