Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бельгийцы ясно почувствовали, что оказались во власти французов и что французы желают им добра; они сами вручили Дюмурье ключи от Брюсселя.
— Оставьте их себе, — отвечал Дюмурье, — и больше никогда не позволяйте чужестранцам распоряжаться в вашей стране.
Двусмысленные слова; подразумевали они одну лишь Австрию или при желании их можно было обратить и против французов?
Разве французы, даровавшие бельгийцам свободу, не были для них такими же чужестранцами, как и австрийцы?
Так Дюмурье встал на путь предательства.
Две недели спустя Конвент получил из Бельгии петицию, скрепленную тридцатью тысячами подписей. Чего же хотели просители? Сохранения привилегий. Мы извлекали выгоды из неравенства раньше, как бы говорили сочинители петиции, и хотим извлекать их и впредь.
Чтение этой петиции породило в Конвенте бурю, какой после смерти короля не случалось.
Жирондисты поддержали бельгийских просителей, ссылаясь на необходимость уважать принцип суверенитета народов.
Тогда со своего места поднялся Дантон и знаком показал, что просит слова. В три прыжка он взлетел на трибуну и, грозно тряхнув всклокоченной гривой, заговорил резко и язвительно:
— О Жиронда, Жиронда! Долго ли тебе еще пребывать во власти жалких законов, писанных не для нашей эпохи? Неужели ты не видишь, что Революция идет вперед исполинскими шагами? Что девяносто третий год оставит далеко позади год девяносто второй? Что девяносто первый год уже едва различим в тумане прошлого, девяностый окутан мраком, а восемьдесят девятый кажется седой древностью? Неужели ты не постигаешь, что четыре или пять тысяч законов, увидевших свет на протяжении этих нескольких лет, были писаны в расчете на конституционную монархию, а отнюдь не на республику? Мы сделались республиканцами всего полтора месяца назад, всего шесть недель назад мы обрели свободу, теперь нам придется начать новую жизнь и стать революционерами.
Ты толкуешь нам о принципе суверенитета народов, о честная, но слепая Жиронда! Разве, однако, бельгийцы — народ? Бельгия как независимое королевство — выдумка англичан. Меж тем Англии не нужна независимая Бельгия, она боится появления французов в Антверпене и на Шельде. Бельгии не существовало прежде, не будет ее и впредь: были и будут существовать Нидерланды. Разве бельгийский народ не обрел уже независимость и свободу? Какой же еще свободы требуешь ты для него, Жиронда? Твоя свобода равносильна самоубийству.
Бельгийский народ! Да с чего вы взяли, что он существует в природе? С того, что в Бельгии много городов? Но городов много и в любой провинции.
Разве вы не видите, откуда дует ветер?
Угроза исходит от вечного нашего врага — от духовенства.
Духовенство Вандеи, духовенство Бельгии, духовенство Парижа — куда ни гляньте, везде вы найдете контрреволюцию.
Кто другой, как не нидерландские священники, возглавляемые ван Купеном и Водерно, вооружил народ и поднял его на борьбу против Иосифа II, который, будучи больше бельгийцем, чем сами бельгийцы, желал освободить этот народ от власти монахов.
Какую цель поставил перед собой Иосиф II? Открыть Шельду для судоходства. Европа, во главе с Англией, этому воспротивилась; тогда Иосиф попытался превратить Остенде и Антверпен в великолепные порты, однако он не учел ревности муниципальных чиновников Брабанта, Малина и Брюсселя. Раздробленной Бельгия была, раздробленной и останется. Те же самые пороки — ревность, ненависть, раздоры — погубили Италию.
Да и что такое тридцать тысяч подписей для страны, население которой исчисляется тремя миллионами? Разве вы не видите в этой петиции символ веры иезуитов? Разве не слышите вы в ней голос иезуита Феллера, который не только устно, но и печатно призывает:
«Лучше пожертвовать тысячами жизней, нежели принести клятву верности таким отвратительным вещам, как равенство, свобода, суверенитет народа.
Равенство — беззаконие, осужденное Господом;
свобода — иначе говоря, распутство, блуд и чудовищный хаос;
суверенитет народа — прельстительное измышление князя тьмы».
И вот те самые фанатики, что в октябре заполонили собор святой Гуцулы, что в праздник Тела Господня на коленях ползли за святыми дарами, моля Всевышнего о низвержении австрийского дома, — эти фанатики вопиют нынче против власти Франции.
О бельгийцы! Горе вам, горе тем, кто вас обманул; потомки ваши рано или поздно проклянут вас.
Повторяю: нас губят ложные понятия о наших революционных правах. Протянем руку помощи народам, истомившимся под гнетом тиранов, и мы спасем Францию, даруем свободу всему миру. Пусть комиссары, полные сил и решимости, отправятся в путь нынче ночью, сегодня вечером; пусть они скажут богачам: «У народа нет ничего, кроме крови, и он ее не жалеет; не жалейте же и вы ваших сокровищ». Как? В нашем распоряжении имеется такой рычаг, как Франция, такая точка опоры, как разум, и мы до сих пор еще не перевернули мир! Я говорю без желчи, таков уж мой нрав.
(Тут Дантон невольно скосил глаза в сторону Робеспьера, и в них вспыхнули едва заметные искорки.)
— Ненависть чужда мне, — продолжал Дантон, — я в ней не нуждаюсь. Я достаточно силен. Моя единственная привязанность — общественное благо. Меня тревожат только враги — выступим же против них единым фронтом. Ваши распри мне надоели. Я почитаю их изменой. Зовите меня кровопийцей — я не стану спорить! Наше дело — завоевать свободу, причем не для одних нас, но для всего мира. Пусть чрезвычайные законы вселят ужас в души мятежников. Народу нужны устрашающие меры — будем же действовать устрашающе, но умно, дабы помешать народу действовать слепо. Создайте прямо сейчас ваш революционный трибунал; пошлите завтра же в путь ваших комиссаров; поднимите Францию, призовите ее к оружию; мы должны захватить Голландию, должны даровать Бельгии свободу, пусть даже она этого не желает, должны разрушить торговую мощь Англии, должны отомстить за весь мир!
Верньо собрался было ответить Дантону и вступить с ним в спор по вопросам права, но, сломленный единодушными рукоплесканиями не только членов Конвента, но и всех присутствующих, молча опустился на свое место.
Дантон меж тем продолжал стоять на трибуне, опершись руками о ее края и склонив голову на грудь, вздымавшуюся от глубоких вздохов. Было ясно, что он сказал еще не все.
Когда Дантон поднял голову, все увидели, что выражение его лица полностью переменилось. Он выглядел глубоко подавленным.
— Граждане представители народа, — сказал Дантон, — не удивляйтесь моему скорбному виду; я печалюсь не за отечество, которое будет спасено, даже если ради этого погибнуть придется всем нам. Я печалюсь оттого, что, пока я призываю вас спасти Францию, смерть безжалостно вторгается в мой дом и неумолимо заносит свою руку над существом, которое я люблю больше всего на свете. Ни одному из вас, окажись он на моем месте, я не осмелился бы приказать: оставь умирающую жену и отправляйся туда, куда зовет родина, зная наверное, что по возвращении ты уже не застанешь жену в живых! В этот миг горькие слезы потекли по его щекам.