Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но самое страшное — не это.
Самое страшное происходит тогда, когда в книге рекомендуют написать или нарисовать что-то прямо на страницах. Старый мир треснул вовсе не тогда, когда по московским улицам начали кататься на танках. Всё началось с того, что в книгах разрешили рисовать. И это было покушение на святое — добавить своё к печатной санкционированной истине.
А ведь было святое время, когда книги учили нас жизни.
Была такая книжка, случайным образом попавшая в мою жизнь. Я вынул её из кучи других книг, списанных из университетской библиотеки.
Собственно, она и называлась: „В. Г. Архангельский и В. А. Кондратьев. Студенту об организации труда и быта“.
В этой книжке, которая может быть предоставлена любому желающему студенту для сверки своего быта и труда с образцом, было много чего интересного. Был там и фантастический распорядок жизни, и расписанные по таблицам калории, и комната общежития с крахмальной скатертью и ребристым графином.
Там был распорядок угрюмой жизни страны с запоздалым сексуальным развитием. Однако была там, нет, не глава, а абзац, про то, что называется это.
Самое главное, что в этой книге на странице девяносто пятой значилось: „Можно считать, что лучшим периодом для начала половой жизни является время окончания вуза“.
А вот не ха-ха-ха, а я так и сделал».
Он говорит: «Моя жизнь и образование были построены на страхе. Это был не страх наказания, а страх позора. Страх стать неудачником не для себя, а расстроить родителей товарищей и соратников.
А что вы хотите?
Я советский человек был. Ну, им и остался, конечно.
Это как у самураев — просрал своего господина, да всё равно остался его подчинённым, или как там ещё.
А потом всё изменилось — и страх перестал быть управляющей компанией.
Надо сказать, что жить вообще без управления оказалось трудно и не очень успешно.
Чего я боялся в жизни? Ну вот, кроме позора?
А я много чего боялся.
Сначала — страшных иллюстраций в детских книжках. Это были сибирские сказки Нагишкина, по которым по ним читать учился в пять лет.
Вы Нагишкина помните? Нет? А мы все помнили. Это так и спрашивали в библиотеке: „Нагишкин есть? Как — на руках?“ Что-то в этом имени было японское, ну, по крайней мере, азиатское.
Среди чёрно-белых иллюстраций в книге Нагишкина жил один болотный демон, что стоял в трясине на одной ноге. Звали его Боко и нарисован он был в книжке „Храбрый Азмун“. Страшные иллюстрации рисовал сам Нагишкин, и у меня всё время было желание узнать — кто он, человек, который заставил меня так бояться, не зная ничего ещё о страшном слове импринтинг.
Кстати, по этим сказкам, о которых я говорю, был сделан мультфильм. Тоже очень страшный — лес раскидывал загребущие ветви, а кроме болотного демона-головешки были ещё страшные каменные люди.
Впрочем, был ещё очень страшный модернистский мультфильм, снятый по мотивам знаменитой „Синей птицы“.
Этот мультфильм был ещё политическим. Там был мультипликационный капитализм, и война щёлкала зубами.
По-моему, какие-то документальные кадры туда были введены.
Ещё я боялся во сне.
В тех детских снах я боялся резинового бублика, с заключённым в него терновым венцом.
Что это был за бублик, и что за венец — ничего не знаю.
Потом, конечно, боялся тёток на улице — особенно многоюбочных цыганок, что шипели на меня и звали с собой. Я был тогда маленьким глупым бандерлогом, и их шипение для меня было властным голосом Каа.
Но потом пришла пора перевода страхов в фобии — да, я нескоро узнал, что это такое, но узнал, как и слово импринтинг.
При этом переводе страхи меняли свой смысл.
Я возненавидел яркий электрический свет в комнате ночью, что жёлтый — от ламп накаливания, что белый — от люминесцентных ламп, что трещат сверчками под потолком.
Началось это с детства — когда зимой надо было просыпаться рано и идти в школу. Я просыпался зимой и видел тонкую полосу света между косяком и дверью, свет вытекал, сочился как жидкость.
Раздавался долгий вой электрической кофемолки — это отец собирался на работу.
С тех пор я и не люблю зимнего желткового света. Лампа должна стоять на столе и выхватывать круг из чёрной комнаты. Как-то с этим связана привычка спать ногами к окну, чтобы, проснувшись, заглянуть в небо — не вставая.
Странная вещь воспоминания.
Вы ещё слушаете, да?
Там, в воспоминаниях, много ещё что есть. Журналы старые — смазанная графика трёхцветной печати „Крокодила“ и „Наука и жизнь“. В „Науке и жизни“ были мистические советы как из катушки для ниток сделать дирижабль. А потом ещё сотню полезных в хозяйстве вещей.
Называлось это, конечно „Маленькие хитрости“.
Большие хитрости — это был, разумеется, кроссворд с фрагментами. „Кроссворд с фрагментами“ был, конечно, абсолютно борхесовским описанием мира — животное, нарисованное бамбуковою кистью (восьмое по горизонтали), мохнатое северное животное (десятое по вертикали).
И тут же — фрагмент печени единорога в разрезе.
Как тут не повредиться рассудком?
А мне самому разгадать было невозможно — поскольку разгадывание это было семейным мероприятием. Примерно таким же, как игра в лото — где-нибудь на дачной веранде, под абажуром, где все в парусиновых пиджаках.
Поэтому одному заняться этим было совершенно невозможно, страшно и бессмысленно как поход на кладбище в одиночестве.
А потом уж эти кроссворды исчезли как динозавры.
Я как-то всё отвлекаюсь, но вы дослушайте.
Потом наступила пора детских школьных страхов-неврозов — того времени, когда шариковая ручка учителя ползёт по школьному журналу сверху вниз, и ищет себе жертву.
А потом и вовсе страхи стали пошлыми — что не хватит денег, что потеряешь билеты или паспорт, что не пустят туда или сюда, что придут таможенники и всё отберут. Страхи эти были мелкие, как тараканы, и, как тараканы, они были подавлены, потому что я знал про себя, что настоящий страх — там, в детстве.
И в час перед концом вернётся.
А пока он только томится в духовке.
Готовится.
Подходит.
Страх очень питателен».
Он говорит: «Подруга моя, она верстальщицей работает, сказала, что всякая женщина должна порвать со мной отношения, если я покажу ей нашего профессора. Всё потому что она поймёт, в какой бездне с такими друзьями я нахожусь.
По секрету скажу, что она считает, что никого из живущих нельзя к профессору.
Она слышала, как он пел.