Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Некоторые ощущения, вызванные событиями внешней жизни, способны пробудить то, что принято называть эстетическим восторгом. Но у него есть одна странная особенность: восторг может пробуждать и искусство не слишком высокого пошиба. Нет оснований полагать, что «Цыганка» Балфа вызывает менее искренний, подлинный и благотворный восторг, чем «Пятая симфония» Бетховена.
Теоретики искусства, которые объявляют абсолютом красоты то, что почитается таковым людьми с тонким, развитым просвещенным вкусом, слишком самонадеянны. У Хэзлитта, несомненно, был просвещенный, развитый и тонкий вкус, и тем не менее он ставил Корреджо вровень с Тицианом. Когда в пример приводят художников, чьи прекрасные творения представляются верхом совершенства, чаще всего называют Шекспира, Бетховена (а если это высоколобые знатоки искусства — Баха) и Сезанна. В случае с первыми двумя (или тремя) их, наверное, нельзя опровергнуть, но на чем зиждется их уверенность, что Сезанн будет восхищать последующие поколения также, как наше? Не исключено, что наши внуки отнесутся к нему так же холодно и равнодушно, как мы сегодня относимся к художникам Барбизонской школы, которыми некогда восхищались.
За мою жизнь эстетические оценки не раз круто менялись, так что суждения современников не представляются мне вескими. В отличие от Китса, я не считаю, что «Прекрасное пленяет навсегда». Прекрасное вызывает особое чувство в определенный момент и, если уж так случилось, дает все, чем может одарить. Глупо презирать людей, которые не разделяют наших эстетических пристрастий. Все мы этим грешим.
Видимо, физический облик расы, а с ним и идеал красоты, может измениться за жизнь одного-двух поколений. В пору моей юности красивой считалась англичанка с высокой грудью, тонкой талией и широкими бедрами. В ней виделась будущая многодетная мать. Теперь красивой считается англичанка тоненькая, узкобедрая, плоскогрудая и длинноногая. Не исключено, что такие фигуры вызывают восхищение, так как нынешние экономические обстоятельства не позволяют иметь много детей, и сложение, приближающееся к мужскому, привлекательно тем, что предполагает бесплодие.
Если судить по картинам и фотографиям, американец прошлого столетия был поджарым и долговязым, с резкими чертами лица, крупным носом, тонкими губами и волевым подбородком. Теперь пришлось бы немало потрудиться, чтобы найти человека, обладающего сходством с тем дядей Сэмом, какого любили изображать английские карикатуристы. Сегодняшний американец — пухлый, круглолицый, черты лица у него мелкие, чуть смазанные. Старится он плохо. В Америке встречаешь множество красивых молодых людей; но лишь немногие из них сохраняют привлекательность в пожилом возрасте.
* * *
Перечел Сантаяну. Приятное занятие, но когда, дочитав главу, остановишься и задашь себе вопрос: стал ли ты, прочтя ее, лучше или умнее, — не знаешь, что и ответить. Сантаяну принято хвалить за хороший слог, но слог хорош, когда фраза проясняет смысл, в случае Сантаяны она его лишь затемняет. Ему многое дано: фантазия, образность, умение подыскать удачное сравнение, блестящий пример; но не уверен, что философия нуждается в таком роскошном и пышном украшательстве. Оно отвлекает внимание читателя от хода авторской мысли, и у него может создаться неприятное впечатление, что автор не стал бы излагать свои умозаключения столь затейливо, будь они более убедительны.
По-моему, Сантаяна обязан своей репутацией в Америке достойной жалости убежденности американцев, что все иностранное гораздо выше отечественного. Так они с гордостью будут потчевать вас французским камамбером, хотя их собственные сыры ничуть не хуже, а то и лучше привозных. Я полагаю, Сантаяна сбился с пути. При его иронии, остроумии, здравом смысле, житейской умудренности, чуткости и восприимчивости, ему, мне кажется, следовало бы писать романы с философским уклоном на манер Анатоля Франса, и они бы еще долго доставляли удовольствие читателям. Образованностью он превосходит француза, язвительным остроумием равен ему, кругозор у него шире, ум изощреннее. Американская литература понесла урон от того, что Сантаяна предпочел стать философом, а не романистом. Но раз уж так случилось, лучше всего читать небольшие эссе, которые Пирсолл Смит выбрал из его произведений.
* * *
Смирение — это добродетель, которую нам предписывают. И если речь идет о художнике — не без оснований; и впрямь, когда художник сравнивает то, что сделал, с тем, что замыслил, когда сравнивает свои не оправдавшие ожиданий достижения с великими мировыми шедеврами, эта добродетель дается ему лучше всего. Без смирения он вряд ли мог бы надеяться работать лучше. Самодовольство для него губительно. Но вот что странно — чужое смирение обескураживает. Нам не по себе, когда кто-то унижает себя перед нами. Наверное, нам видится в этом нечто сервильное, оскорбляющее наше человеческое достоинство, иного объяснения подыскать не могу. Я решил нанять двух цветных горничных, и надсмотрщик плантации, которого я попросил подобрать мне прислугу, желая отрекомендовать их как нельзя лучше, сказал: «Это хорошие негритоски, смирные».
Иной раз, когда одна из них, прикрывая лицо рукой или нервно хихикая, спрашивает, нельзя ли взять какую-то выброшенную мной ерунду, я с трудом удерживаюсь, чтобы не крикнуть: «Бога ради, да не унижайтесь вы так!»
А что если чужое смирение напоминает нам о собственном ничтожестве?
* * *
Но почему человеку надлежит смириться, когда он явится пред лицом Господа? Потому что Господь превосходит его и мудростью, и силой? Это еще не основание. Точно так же и моей горничной нет нужды унижаться передо мной только потому, что у меня кожа белее, денег больше и образование получше. По-моему, это Богу следует испытывать смирение при мысли о том, что из сотворения человека у него ничего путного не вышло.
* * *
Не знаю, почему критики полагают, что писатели всегда пишут в полную силу своего дарования. Писателю редко удается написать так, как хотелось бы: выше головы не прыгнешь.
Шекспироведы меньше ломали бы головы, если бы, наталкиваясь в его пьесах на явную несуразицу, не искали ему оправдания вопреки здравому смыслу, а признали бы, что Шекспир там-сям дал маху. По-моему мнению, и тут меня никто не переубедит, он и сам сознавал, что из-за слабых мотивировок кое-какие его пьесы совершенно неправдоподобны. С какой стати критики утверждают, будто он не придавал этому значения? На мой взгляд, это не так, и тому имеются доказательства. Иначе с какой стати он заставил бы Отелло объяснять, что пресловутый платок подарил его матери египтянин, если б не сознавал, что эпизод с платком уж слишком неуклюжий? Думаю, критики сберегли бы много времени, признав, что Шекспир и рад был бы придумать что-нибудь получше, да не сумел.
* * *
Рослый, крепко сколоченный, с копной вьющихся золотистых волос, поблескивающих на солнце, с ярко-синими глазами и приветливым, открытым выражением лица. Не получил почти никакого образования, чудовищно говорит по-английски. Однако ничуть не тушуется. Держится непринужденно, легко завязывает разговор, знакомится. Он летчик. Как-то он рассказывал об одном случае из своей жизни. «До этого я не верил в Бога, но, попав в переплет, стал молиться. Господи, сказал я, дай мне дожить до завтрашнего дня». И повторял это снова и снова.