Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Только без покушений, – предупредил Дьячук, – иначе – отказываюсь.
Что-то в голосе его насторожило меня: как и в Антарктиде, он готов был запсиховать не подумав. Но Зернов погасил вспышку.
– Надо соображать, Дьячук. Ничего подобного мы не планируем. Все, что вы должны делать в резиденции Бойла, – это петь, слушать и запоминать.
Я невольно зевнул: усталость брала свое, а на ипподром путь лежал вместе с рассветом.
– А теперь спать, – сказал Зернов. – Анохин уже зевает. Кстати, учти: тебе еще вес сгонять. А это не очень приятная процедура.
Процедура оказалась действительно неприятной. Горячий пар ел глаза и щекотал горло. Дышалось трудно и непривычно. Паровая баня была похожа на нашу разве только тем, что в клубах жаркого и плотного тумана я почти ничего не мог рассмотреть. Не было ни мочалки, ни мыла, ни березовых веников. Зато надо мной, вдавленным в губчатый резиновый мат, яростно орудовал массажист, растирал и разминал меня до боли во всем теле. Я только пыхтел и глотал соленый пот, стекавший мне в рот. В конце концов массажист или умаялся, или решил, что с меня достаточно, и разрешил мне сесть.
Напротив на другой койке тотчас же поднялся мой визави, которого мяли и терли одновременно и в том же темпе. Он вздохнул, выдохнул и спросил что-то по-французски, но с незнакомым, неамериканским акцентом.
Или горячий туман рассеялся, или сидели мы слишком близко друг к другу, но я вдруг хорошо разглядел его. Белотелый, как женщина, с медно-красным от загара лицом и руками, он выглядел чуть постарше и пошире меня, а в черноватых подстриженных усиках на верхней губе мелькнуло что-то неуловимо знакомое. Я мысленно продлил их и закрутил кверху, как у «гусар-усачей» из дореволюционной солдатской песни, и тут же узнал его. То был скакавший рядом со мной в моделированных кинопроектах режиссера Каррези швейцарский рейтар, капитан в рыжих ботфортах. Это он перебросил мне свою шпагу перед дуэльным шантажом Монжюссо – Бонвиля. Именно. Так же покровительственно улыбаясь, он повторил свой вопрос:
– Оглох, что ли, от пара? Сколько сбрасываешь?
– Два кило, – сказал я.
– Счастливчик. А мне – троицу. Ты уйдешь, а мне еще час париться. Градусов семьдесят по Цельсию.
– Что значит «по Цельсию»? – лукаво спросил я.
– То и значит. Говорим так. Только дураки спрашивают почему. Случайно не уронили в родильном?
Я вспомнил нашу лихую скачку по горной дороге и вздохнул с опаской: «Ну и ну, послал Бог соперничка!»
– Ты не обижайся: я так. Каким номером записан? – спросил он.
– Седьмым.
– Вместо Реньяра. Вчера его кто-то так напоил – сегодня подняться не мог.
Значит, Реньяра убрали, чтобы просунуть меня. Оперативно действует Сопротивление, ничего не скажешь.
– Из какого патруля? – опять спросил он.
– Что – из какого патруля? – не понял я.
– Ты из какого патруля? – рявкнул он. – Мозги выпарило?
Мозги мне не выпарило, но я сознательно тянул, не зная, какой мне придерживаться тактики. Притвориться, что я полицейский? Могут разоблачить. Открыть карты сопернику? А что последует?
– Я не из полиции, – наконец рискнул я.
– Шпак, – сказал он, сплевывая соленый пот.
Он сказал, в общем, что-то другое, но иначе по-русски я перевести не мог. Шпак, штафирка. Он выражал этим полное пренебрежение галунщика к простому смертному, не обшитому золотой тесемкой.
– Значит, пять «быков» и три шпака, – посчитал он на пальцах, – шесть первоклассных скакунов и два одра.
Я не понял его арифметики.
– «Быков» пять, а скакунов шесть?
– Из вас троих опасен только Фиц-Морис, сын банкира. У красавчика Кюрье лошадка старовата – не вытянет. Ну а тебе, наверно, одра дадут.
– Почему? – Я решил сопротивляться даже здесь, в бане.
– Кто тебя опекает, Шорти или Хони?
Хони – это Бирнс, вспомнил я. Но решил сыграть.
– Не знаю.
– Шорти, наверно. Ему всегда новичков подбрасывают. Подберет тебе вислозадую или коротконожку с большими бабками. Шея колесом, а дышит надсадно. Наглотаешься грязи, когда обгонять будут. Я лично полный шлепок обещаю, если вырвешься.
Я опять не понял.
– Какой шлепок?
– Полный, слыхал уже. Моя кобылка задние ноги выбрасывает – дай Бог. Умоешься на обгоне.
Я догадался наконец, что он говорит о лошади, которая, обгоняя, забрызгает меня грязью. Что ж, переживем. Еще неизвестно, кто будет грязь жрать.
– Камзол лиловый, бриджи белые? – снова спросил он.
– Не знаю.
– Наверняка. Реньяра цвета. Если б тебе вместе с камзолом его коня дали, ты бы не три, а десять кило с радости сбросил. Только он коня даже отцу родному не даст. Не конь – птица. Ну а теперь моя кобылка вперед выходит. Поглядишь на нее – скакать не захочешь, какого бы одра ни дали.
Я молчал. Голый галунщик был не менее противен, чем одетый.
– Ну, скачи, скачи, только носа не задирай, – покровительственно прибавил он, – а то после скачек напомню. Шнелль дерзких не любит.
Мой массажист в это время уже набросил мне простыню на плечи. Нужно было идти на весы. Там уже дожидался Хони Бирнс в нейлоновой маечке, сухонький, крепенький, не человек – гномик.
– Два с половиной, – сказал он, взглянув на весовую шкалу. – Сбросили. Вина не пил?
Я удивился:
– Почему?
– Некоторые в бане не могут без шампанского со льдом. Быстрее потеешь, больше сгоняешь. А лошадь заметит обязательно. Запах почувствует и рассердится. Лошадь как циркачка – нервы на пределе. И никаких новых запахов, хмельное учует – сбросит. Ну-ну, – он легонько подтолкнул меня в спину, – можешь одеваться, жокей.
Это означало, что лишний вес сброшен и я могу влезть в реньяровский лиловый камзол и белые бриджи. Хони Бирнс был доволен: он смотрел на меня снизу вверх, едва доставая мне до плеча, и дружески улыбался. И мне вспомнилась наша встреча рано утром, когда я, которого он знал как фотокорреспондента «Экспресса», снимавшего его для журнальной обложки, вдруг выпалил пароль Фляша. Он долго и угрюмо молчал, оглядывая меня со всех сторон, потом сказал, сплевывая табачную жвачку:
– Другой дылды они не могли выбрать?
Впервые за всю мою жизнь мне было стыдно своих ста семидесяти восьми сантиметров. Я виновато пожал плечами: приседай не приседай – не поможет. Хони еще раз оглядел меня, пощупал мускулы ног, послал меня на внутреннюю скаковую дорожку, параллельную главной, и скрылся в конюшнях. Через пять-шесть минут он медленно вышел, держа на поводу гнедого высокого жеребца с длинными ногами, даже клячеватого чуть-чуть, хоть ребра считай. Конь ничем не выражал своего волнения, только ноздри вздрагивали. Увидев мое вытянувшееся лицо, Хони тихонько усмехнулся: