Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Матушка ругалась.
Она умеет ругать, не повышая голоса. Говорит вроде ровно и спокойно так, но каждое слово — игла под кожу. И ладно бы на него гнев матушкин обращен был, он бы выдержал это.
Нет.
Ей Звонка попалась.
Бегала она.
И смеялась. И вовсе вела себя так, как молодой боярыне недозволительно… и надо бы Звонку отдать в семью, чтобы ее научили вести себя надлежащим образом.
— Не бойся. — Звонка уткнулась носом в шею и дышит жарко, шумно. — Никуда меня не отдадут. Тятька не позволит.
Вечером отец кричит на мать. Он снова пьян, но на сей раз хмель не делает его благодушным, да и ума не отнимает, и в лицо матери летят обидные слова.
— Твой ублюдок меня позорит!
— Ты сама себя позоришь больше, чем кто-либо. — Отец выливает на голову ковш ледяной воды и отфыркивается. — С меня хватит… я любил тебя, видит Божиня, любил! И ради этой любви простил! Принял тебя и твоего… ты назвала мою дочь ублюдком? Так кто твой сын?!
— Помолчи!
Мать бледнеет.
Она становится цвета жемчуга, который так любит, предпочитая и алым лалам, и янтарю, и сапфирам. Она поджимает губы. И лицо ее, такое совершенное лицо, вдруг становится удивительно некрасиво.
— Помолчать? А чего мне молчать? Ах да… клятва… не вредить тебе… и твоему… — Взгляд отца останавливается на нем, и в этом взгляде читается что-то… тоска?
Смертная тоска. Такая близкая.
Понятная.
— Хватит, прошу. — Отец вытер лоб рукавом. Вода стекала с волос, с бороды, вода капала на драгоценный ковер, добавляя ему пятен. — Я был дураком, когда подумал, что эта моя любовь что-то да изменит. Ты уже все решила… и раз так, то пускай. Оставайся тут, а я поеду…
— Куда?
Как холоден голос матери.
— Куда-нибудь… в Святск вот вернусь. Или в Урдаль. На границе воины всегда нужны. Примут. И Звонку с собой возьму.
— А мы? — Приподнятая бровь. И за маской высокомерия чудится тень неуверенности.
Конечно, лишь чудится. Разве возможно, чтобы матушка была в себе не уверена?
— А что вы? Оставайтеся. Молчать я буду, тут уж ты сама знаешь. Такие клятвы до самой могилы… вредить не стану…
— Люди будут говорить…
— А какое тебе до людей дело-то? — Отец отряхивается. — Пускай себе брешут на здоровье… слушай, я не хочу с тобой воевать. А жить мирно у нас не выходит.
— Нет.
Она поворачивается спиной, и спина эта выражает лишь презрение к смешному и слабому человеку, которого все отчего-то считали сильным. Отец лишь руками развел.
— Бабская дурь, — сказал он, обращаясь к нему. И, кивок получив в ответ, вздохнул. — Ничего… пускай кобенится. На сей раз по-моему будет.
Он ошибся.
Все ошиблись.
— С тобой все в порядке? — Этот ласковый, участливый голос выдергивает из болезненных воспоминаний, но лишь затем, чтобы он мог ответить.
— Голова раскалывается.
Правда.
Раскалывается. Разваливается на куски, как те сундуки, в которых хранилось…
Тяжесть.
И солнце, которое невыносимо ярким сделалось. Слабость проклятая, когда у него не хватает сил на то, чтобы сесть. И он лежит, глядит в окно, на ставни, сквозь которые пробивается узкая полоса света.
— Ты как? — Звонка сидит у постели. Он пропустил момент ее появления. Вот не было. А вот и есть. Не одна пришла, но со звонкой птахой в клетке плетеной. — Посмотри, что мне отец купил!
Птаха мечется.
Чует мертвечину. А он смотрит… на птаху?
На Звонку?
— Он сказал, что мы скоро уедем. Я не хочу уезжать. — Звонка накидывает на клетку клетчатый платок.
— И я не хочу.
Без нее станет совсем темно. Но может, в этом спасение? В темноте спокойно, почти как сейчас. Она уйдет, и… и ему позволено будет закрыть глаза. Остановится. И дыхание оборвется.
Он снова умрет.
Если повезет, то навсегда.
— Ты совсем заболел. — Холодная ладошка ложится на лоб. Она легка, что перышко. И удивительно тепла. — Я сперва не поверила. Думала, она заперла… отчего целителя не кликнет?
— Оттого, дитя, — матушка ступает мягко, и ни одна доска не смеет выдать ее приближение скрипом, — что я сама целительница.
— Да? — Звонкина рука дрожит.
Она боится матушки. Но ныне та добра.
— Да, так получилось… меня учили… пусть не в Акадэмии, но учителя были хорошими.
Матушка протягивает влажный платок:
— Оботри ему лицо… он упрямится, как все мальчишки, болеть не любит… но ничего, скоро он поправится.
Ложь.
И он стискивает зубы, сдерживая стон: ее слова означают лишь то, что уйти ему не позволят.
— Ему хуже, да? — Звонка сидит рядом. Она, кажется, не уходила совсем.
— Да, милая.
И матушка.
Почему они вдвоем? Это плохо… очень плохо.
— Отец… — ему удается открыть глаза и произнести это слово. — Где…
— Он, — Звонка отводит взгляд, — он снова пьет… и много… твоя мама говорит, что он так за тебя переживает… но тебе же лучше, да?
Плохо.
Нельзя ей здесь быть. Надо… сказать, чтобы бежала… надо дядьку кликнуть… он хороший, даром что суров… надо…
Он проваливается раньше, чем успевает предупредить единственную, кто дорог ему.
— Скоро все изменится, малыш… потерпи. — Матушка одна. Она отжимает пахнущую уксусом тряпицу. И вода с нее падает на лицо.
— Нет… ее не трогай.
— Не трать силы попусту. — Матушка наклоняется к лицу и выдыхает в губы искру чужой жизни. Слишком маленькой, чтобы это была человеческая жизнь. — Они тебе понадобятся.
— Нет.
— Прости, дорогой, но сейчас не время для споров.
Сил почти не осталось, но искра дает их.
Ненадолго.
И он хватает матушку за руку.
— Если ты тронешь Звонку, я… я уйду.
Она улыбается печальной улыбкой и убирает со лба его влажные волосы.
— Такой упрямый… она тебе симпатична? Но это не та симпатия, которую мы можем себе позволить.
— Зачем…
Он с трудом, но удерживается на грани наведенного сна.
— Сложный вопрос… во-первых, он нужен нам здесь. Слишком много вопросов возникнет, а нам не стоит привлекать внимание. Во-вторых, я просто не могу позволить, чтобы с нами так обошлись. Чтобы меня снова променяли на какую-то…