Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У тех, кто умеет вовремя соскочить, всегда все хорошо. Только это очень редкое свойство, оно требует силы воли и умения считать. Вот представь, как ему было взять и все бросить? Ему ведь не тридцать, уже и не пятьдесят. Но он почуял опасность – и р-раз… А ты сидишь за столиком Алабамы и задаешь мне неправильные вопросы. Ты спрашиваешь, куда он свалил. Да какая разница, куда? Главное – почему? Почему Алабама бросил парк, бросил все и как привидение растворился в лунном свете.
– О привидениях потом как-нибудь, – перебил Торпеда стремительно напивающегося Дулю. – Что ты говорил? Почему исчез Алабама?
– А я не говорил. Я не знаю. Мне не удается установить причинно-следственную связь, а ведь она важна. Проблема восходит к Аристотелю. Позже ее почтили вниманием Плутарх и Макробий. Куда уж мне со своим немытым рылом?..
– Стой, Дуля, – Торпеда отнял у старика рюмку с недопитой водкой. – Забудь про Аристотеля. Давай про Алабаму. Почему он свалил из парка и из города?
– Но я же о том и говорю, – обиделся Дуля, – что не могу понять: то ли Алабама исчез потому, что в парке появились ребята из конторы, то ли они появились потому, что здесь не стало Алабамы.
– Из какой конторы? – спросил Торпеда, но тут же понял, из какой.
– Из гэбухи, дорогой мой. Два обаятельных молодых человека полтора месяца назад устроились работать инженерами на аттракционе «Утки и лебеди». Зачем на этой детской игрушке нужны целых два инженера, когда там достаточно одного техника? – Дуля вопросительно посмотрел на Торпеду, и тот немедленно вернул старику его рюмку.
– Так зачем?
– Тебе виднее, мой милый. Раз сюда присылают сразу двух оперов под прикрытием, значит, что-то бурят, а ты меня спрашиваешь, «зачем»? Тебе есть у кого спросить. Но когда будешь задавать свои вопросы, не забудь, скажи, что эти инженеры не из нашего отдела КГБ. Это не бездельники Галицкого.
– Кто же тогда?
– Не знаю. Наверное, с Владимирской прислали. Так что все обстоит серьезно.
– А если серьезно, то ты откуда знаешь?
– Так ведь и я не дурак. Что-то вижу и что-то еще понимаю.
– Ладно, Дуля, – поднялся Торпеда. – Мне пора. А ты ешь, не спеши.
Даже тени не осталось от недавней его расслабленной меланхолии. К черту осень! Киев – ленивый город, но киевская лень опасна. Она отвлекает и склоняет к сибаритству. Манты под водочку за столиком «Конвалии»! Разговоры об Аристотеле! Бровь поднять не успеешь, как сплетут тебе лапти и сунут за решетку. Даже Алабама отсюда чухнул, а ведь серьезный был боец, каких немного. Но Торпеда тоже не цыпленок, не брус шпановый. И Бубен здесь сидит не просто так. Сейчас они раскрутят эту карусель, и все утки полетят лебедями!
Мы живем здесь и сейчас, где бы ни находилось это здесь, когда бы ни происходило это сейчас. Уезжая на месяц, на год, мы смещаем точку отсчета, и все, что было прежде, вся предыдущая жизнь сдвигается, соскальзывает на периферию и уже не кажется настоящей. Мы видели ее во сне, нам рассказал о ней по радио диктор Левитан глубоким драматическим баритоном, мы что-то читали, еще неплохо все помним, но мелочи, детали начинают уже забываться. В воспоминаниях появляется холодящая отстраненность, прошлое отступает под напором свежих людей, ярких впечатлений, и только эта – новая – жизнь оказывается единственной настоящей.
Но как же стремительно все восстанавливается, стоит только длинным стальным ключом открыть дверь квартиры, бросить сумку куда-то между стеной и письменным столом, раздвинуть тяжелые шторы и широко распахнуть окно, впуская в комнату запахи позднего городского лета вместе с теплым предвечерним воздухом.
Створки прошлого и настоящего оказались подогнаны так плотно, словно не было двух месяцев в Херсонесе, словно лишь вчера Пеликан задернул шторы на окне, проверил, выключен ли свет, перекрыт ли газ, и поспешил на севастопольский поезд с аккуратно вложенным в паспорт разрешением на въезд в закрытый город. Он уехал вчера, вернулся сегодня, и на этом – все, эпизод закончен.
Да, закончен, но не забыт. Сколь бы плотно ни смыкала края реальность, прошедшее лето в его памяти будет тихо переливаться цветами херсонесского заката, оно сохранит вкус полынной горечи и быстрое тепло дыхания Сиринги, но время этих воспоминаний придет позже, годы спустя.
Пеликан, между тем, озадаченно покружил по безжизненно-пустой кухне, похлопал дверцами шкафчиков, заполненных несъедобным хламом, и включил холодильник. Полезное устройство тут же трудолюбиво затарахтело, но на его полках от этого ничего не появилось. Родители ожидались из Чернигова через две недели. Сунув в карман пятерку, Пеликан побрел в соседний магазин.
Он рассчитывал вернуться домой минут через десять, но силовые линии на Комсомольском массиве в тот вечер расположились так, что полчаса спустя, кое-как удерживая в левой руке две бутылки «Агдама», Пеликан звонил в дверь квартиры на улице Малышко. Трое бывших одноклассников Пеликана терпеливо ждали вместе с ним, когда же с противоположной стороны двери услышат звонок и наконец впустят.
Позади, как раз у него за спиной, облокотившись на перила и поставив между ног сумку еще с семью бутылками портвейна, стоял, привычно спрятав голову в плечи, Вадик Снежко, звезда баскетбола и чемпион Украины среди юниоров. С Вадиком Пеликан когда-то играл в одной команде. Хорошо порывшись в семейных архивах, они могли бы откопать пару одинаковых грамот, сообщавших об их победах в каких-то полудетских всесоюзных турнирах – Брест, Горький, Куйбышев. Пеликан только потому и пришел под дверь этой квартиры, что встретил Вадика. Без старого приятеля ему здесь делать было нечего, да и с ним Пеликан собирался зайти всего минут на двадцать – посмотреть на знакомые морды, а потом незаметно сбежать.
Рядом со Снежко на лестничной площадке присел Толик Гастроном, а в стороне, на ступеньках, торопливо добивал смрадную «Ватру» Леня Хвостиевский. О Толике Пеликан последние четыре года не слышал ничего, не вспоминал о нем ни разу, и если бы сейчас не встретил его с Вадиком, то мутный образ Гастронома и дальше тихо растворялся бы в темных глубинах памяти, так что когда-нибудь, возможно скоро, развеялся совсем. А вот о Лене года два назад ему напомнили.
В десятом классе, уже заканчивая учебу, между первыми майскими праздниками и вторыми, ранним утром Леня через окно выбрался на козырек над входом в школу и оттуда приветствовал учеников и учителей вскинутой правой рукой, прямой, как меч легионера. На Лене были сапоги, офицерская полевая форма, перекрашенная в черный цвет, фуражка, тоже черная, с орлом вместо общевойсковой кокарды, и старый кожаный плащ. Чтобы все было ясно без слов, на рукав плаща Леня натянул красную повязку со свастикой, а на верхнюю губу наклеил квадратный кусок марли бурого цвета – издали было похоже на усы.
Зачем Леня все это проделал, никто толком не понял. Его быстро сняли с козырька и отправили на полгода в больницу. Осенью он вышел, но аттестата о среднем образовании уже никогда не получил, и теперь то появлялся на Комсомольском массиве, то куда-то надолго исчезал.