Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1954 году начали пересмотр дел политзаключенных, осужденных по приговору особого совещания. Кто-то получил помилование; старикам и инвалидам разрешили вернуться к семьям, многих сослали в дома престарелых. Треть здоровых выпустили из зоны, но обязали проживать в той же местности, выполняя те же работы: им разрешалось жить семейно, но вменялась тяжкая обязанность самообеспечения. Среди послаблений было также право на книги и учебу в свободное от работы время.
В 1954 году, когда в лагерь особого режима явилась комиссия с восьмой шахты для разъяснения новых распоряжений и объявила, что мы можем заказывать книги по желанию, я спросил, можно ли заказать Евангелие.
— Такие книги в СССР не издаются, — ответили мне.
— Ну и что? — возразил я. — Они давно изданы. Просто скажите: если я получу эту книгу, разрешат ли держать ее?
— Каким ты был, Леони, таким остался! — упрекнула меня Нина.
Эта была особа небольшого росточка с накрашенными губами и почти всегда с сигаретой, ее часто видели на восьмом лаготделении, где она работала, кажется, в отделе снабжения. Два года назад, когда меня фотографировали, она была рядом, так что имела основания для упрека. Я за год с лишним в лагере особого режима каким был, таким и остался, даже стал лагерным священником.
Через три недели после смерти Сталина меня вызвали в Управление в кабинет к оперу, лейтенанту по фамилии, кажется, Пономарев, который показал мне четыре небольшие фотографии и спросил, узнаю ли я кого-либо. Я сразу увидел, что это были фотографии одного и того же человека, две в анфас и две в профиль. Как я мог его не узнать? Это был немецкий священник, иезуит; несколько лет мы вместе готовились к нашей миссии в России. Мне тут же захотелось улыбнуться ему, но я постарался сохранить невозмутимость. «Одно из двух, — подумал я, — или он уже в руках ГБ, или его хотят взять. Что делать? Если я скажу, что узнаю, то могу его скомпрометировать, притворюсь, что впервые вижу. Но как ответить, не солгав?» Я разглядывал фотографию и делал вид, что пытаюсь припомнить.
— Ну, что? Не узнаете?
— Нет, конечно. Трудно вспоминать прошлое после всего, что произошло за восемь лет заключения. Память ослабла.
— Но его-то вы знаете, вы вместе учились в Риме.
— Может быть, не отрицаю. Но как всех упомнить? В Григорианском университете были тысячи студентов.
— Но вы были вместе в «Руссикуме». Не помните Чекалла?
— Как вы сказали? Чекалла! Возможно, мы учились вместе, но память так ослабла…
— И как вам, священнику, не стыдно врать.
— Ага, значит, если я священник, то обязан выкладывать вам все, что знаю о ближнем? С каких это пор вы записали меня в стукачи?[117]
— Значит, отказываетесь давать информацию?
— Безусловно.
Велев мне выйти и ждать в коридоре, он пошел советоваться к старшему оперу, капитану Голубеву Скоро меня позвали в кабинет и там после перепалки велели сесть и написать, что я категорически отказываюсь давать сведения, идущие во вред Церкви или ближнему Затем меня отправили в ШИЗО в чем был, там я мерз четверо суток и вышел с высокой температурой.
В июле состоялась еще одна встреча, более радостная. Основная группа немцев уже уехала, теперь готовили к отъезду других иностранцев. Их собрали на первом километре: тогда там была и пересылка. Я находился здесь же и в тот день работал с бригадой у запретной зоны. Мы были с внешней стороны, а с внутренней стояли иностранцы из разных отделений нашего большого лагеря. Мне сказали, что там два итальянца, и я попросил подозвать их к «запретке». Впервые за десяток лет я утешился общением с земляками, раньше я о них только смутно слышал — этих звали Де Бастиани и Гульельмони. Говорить и слышать друг друга мешали ветер, расстояние и особенно окрики с вышки; но за десяток минут мы обменялись сведениями, которые могли передать своим в случае репатриации.
Казалось, это счастье ждет их раньше, чем меня, так оно и случилось; напоследок я от всего сердца пожелал им заступничества Мадонны и ангелов-хранителей на пути домой. Вечером я видел, как их вместе с другими ведут к железнодорожной станции: издалека выделялся Де Бастиани, потеряв в советском рабстве обе ноги, он тащился на костылях. Ему особая благодарность — на родине он передал сведения обо мне по адресу.
Так во мне окрепла надежда, что завтра-послезавтра тем же путем отправят и меня. А вот, поди ж ты! Двумя-тремя неделями позже я попал в малую зону, ставшую зоной строгого режима, и воочию видел описанные выше репрессии.
22 июля из двенадцати католических священников девять были переведены с Рудника в новый лагерь: а ведь мы не отказывались от работы, видимо, начальство восьмой шахты считало, что мы плохо влияем на остальных. Лагерь, куда мы попали, был запущен, и на другой день нас направили на ремонтные работы. Жилые бараки (включая медпункт) полуразрушены и не готовы принять зеков, эшелонами прибывающих со всего Речлага. Несмотря на скученность там, внутри лагеря выделили малую зону: два барака БУРа и барак ШИЗО: в них содержалась пятая часть всех зеков.
На сей раз все семнадцать месяцев, остаток срока, я провел вне малой зоны, не зная, сколько еще мне томиться тут, глядя, как зеки прибывают и отбывают. Не буду описывать скученность, грязь, плохое медобслуживание и скудное питание, да и работал я без оплаты уже почти год. Я вызвался класть и перекладывать печи, нередко приходилось заодно работать трубочистом, а также штукатуром и маляром. В духовной жизни приходилось трудно: для Евхаристии не хватало вина, но вмешалось Провидение, так что несколько месяцев я мог служить мессу почти ежедневно.
При переводе в лагерь мы остались также без духовного чтения. С нами был мой друг, поляк, чей Новый Завет я в 1950 году пополнил главами, переписанными из собственного экземпляра, но при переводе в лагерь строгого режима мы не рискнули взять сокровища с собой. Впоследствии удалось получить часть их с Рудника, поскольку люди работали и на восьмой шахте, и у нас и челночили туда-сюда. Но еще до возвращения экземпляров Господь послал нам восемьдесят страниц Священного Писания: несколько глав из Евангелия от Матфея, большую часть Евангелия от Иоанна и первые пятнадцать глав Деяний.
Дело было так. Наши парикмахеры попросили у начальства бумагу вытирать бритвы и получили листки из книги, явно у кого-то отнятой. Мой друг поляк обнаружил непотребство и сообщил мне, и мы, спасая святыню, бросились искать бумагу на замену Потом поляк аккуратно отчистил тетрадь и отдал мне, а я увез ее позже на родину вместе с тетрадками, доставленными нам с восьмой шахты.